— Видел, детка. Я был на станции.
— На какой еще станции, чтоб ей сгореть?
— На товарной станции в Данвилле.
Тут Молочник вспомнил, как он собирался попрощаться с преподобным Купером и искал его повсюду. Как зашел на погрузочный пункт, поглядеть, ушел ли уже Купер, и там помог старику грузчику взгромоздить огромный деревянный ящик на весовую платформу. Он засмеялся.
— Ну и муть! Да там вовсе не золото было, Гитара. Я просто помог человеку поднять тяжелый ящик. Он попросил меня, и я ему помог приподнять эту здоровенную дуру. А потом я сразу ушел.
Гитара снова взглянул на печенье, затем Молочнику в глаза. Ничто не дрогнуло в его лице. Молочник понял: его слова неубедительны. Говорит-то он чистую правду, а похоже на ложь. И ложь нескладную. Кроме того, он знал: ни разу в жизни Гитара не видел, чтобы Молочник кому-то помог, тем более незнакомому; мало того, он помнил — они даже обсуждали это, и обсуждение началось так: Молочнику приснилась мать, она погибала, а он не стал ее спасать. Гитара обвинил его тогда в эгоизме и в равнодушии к людям, сказал Молочнику, что он несерьезный, что у него отсутствует чувство товарищества, начисто отсутствует. И вдруг Молочник утверждает, будто добровольно, без малейших уговоров, помог незнакомому белому старику поднять большущий, тяжелый ящик. Но это правда. Правда. И он это докажет.
— Гитара, как ты думаешь, почему я здесь? Если я отправил золото домой, то почему я оказался здесь, да к тому же в такой одежде? По-твоему выходит, я, как дурак, брожу по всей стране, отгрузив куда-то ящик с золотом? Зачем, спрашивается? На кой хрен мне отправлять куда-то золото, а затем являться сюда?
— А если ты его сюда отправил, сукин сын?
— Что ты плетешь?
— Я следил за тобой! Я сам все видел! Я поехал туда за тобой, потому что какое-то необъяснимое чутье подсказывало мне, что ты хочешь нас провести. Я не знал наверняка, но чувствовал. Если бы я ошибся, я бы помог тебе. Но я не ошибся. В Данвилл я приехал днем. Еду мимо товарной станции и кого там вижу? Тебя собственной персоной в узеньком костюме-тройке. Я остановил машину и зашел вслед за тобой на станцию. Гляжу, а ты уже отгружаешь его. Прямо на моих глазах передаешь этому старику. Я подождал, пока ты уйдешь, потом вернулся и спросил старого оборванца, отправил ли мой друг, — он произнес это слово невнятно, — отправил ли он большой ящик с грузом в Мичиган. Нет, говорит старик. У нас сегодня отгрузили только один большой ящик. Большой — всего один. И когда я у него спросил, куда же он отправлен, дед вспомнил только, что в Виргинию, а город он забыл. — Гитара улыбнулся. — Автобус, на который ты сел, тоже шел не в Мичиган. Он шел в Виргинию. Вот такие дела.
Как ни глупо, но похоже, что его действительно приперли к стенке. Крыть нечем.
— На ящике была написана моя фамилия?
— Я не смотрел.
— На кой черт мне посылать в Виргинию огромный ящик с золотом… с золотом, понимаешь ты?
— Видно, нужно было зачем-то. Ты же его послал.
— Ты поэтому хотел меня убить?
— Да.
— Потому что я тебя ограбил?
— Ты нас ограбил! Тебе наплевать на нашу работу!
— Глупость — эти твои домыслы. Ни черта они не стоят.
— Это жизнь твоя теперь не стоит ни черта.
Молочник посмотрел на печенье, которое по-прежнему держал в руке. Глупейший вид; он хотел его выбросить, но передумал.
— Итак, мой день пришел?
— Твой день пришел, но график составляю я. И можешь мне поверить: я пойду за тобой по пятам хоть на край света. Твое имя Мейкон, но ты еще не помер, пока нет.
— Я все же не понимаю. Объясни, почему, увидев меня с этим ящиком на станции, ты повернул назад и спрятался? Что тебе мешало просто ко мне подойти? Мы бы выяснили все тут же на месте.
— Я уже говорил тебе. Чутье меня вело, чутье подсказывало мне.
— Что я хочу тебя обжулить?
— Не меня, обжулить — нас. Да.
— И ты думаешь, я вас обжулил?
— Да.
— Там в лесу ты был так разъярен, что хотел убить меня сразу.
— Да.
— Теперь же решил подождать, не появится ли золото?
— Верно.
— И прибрать его к рукам.
— Тебе прибрать его к рукам не удастся.
— Окажи мне одну услугу. Когда оно прибудет наконец, проверь сперва, а золото ли это.
— Сперва?
— Или потом. Но непременно до того, как ты потащишь его через всю страну к нам в Мичиган.
— Об этом не тревожься.
— Да, и еще один вопрос. Что тебе вздумалось меня предупреждать? Почему ты передал мне предупреждение через владельца лавки?
— Ты мой друг. Мог же я что-то сделать для друга.
— Как трогательно. Тебя надо отблагодарить.
— Я не возражаю, детка.
Он погрузился в постель Киски и проспал всю ночь в ее дивных объятиях. Сном приятным, полным сновидений, и виделось ему, что он летает, парит над землей. Но летает, не раскинув руки в стороны, как крылья самолета, не проносится вперед стремительно, пронзая воздух, как супермен из приключенческого фильма, нет, он купался в воздухе, он плыл, небрежно развалившись в позе человека, читающего, лежа на диване. Часть полета он совершил над темной пучиной моря, но он не боялся, он знал, что не может упасть. Он был один в небе, но кто-то аплодировал ему, кто-то смотрел на него и аплодировал. Кто — он не видел.
Встав утром и отправившись узнать, как движется починка автомобиля, он так и не стряхнул с себя этот сон, да, по правде говоря, и не хотелось. В лавке, где Омар и Соломон вываливали из мешков стручки бамии в большие плетеные корзины с крышкой, он по-прежнему ощущал в себе легкость и мощь, пришедшие во время полета.
— Раздобыли мы тебе ремень, — сказал Омар. — Хоть не новый, но еще послужит.
— Ну, это здорово. Спасибо, Омар.
— Ты прямо сразу едешь?
— Да, пора уж возвращаться.
— Повидал ты эту старуху Берд?
— Да, видел ее, видел.
— Толк какой-нибудь из этого вышел? — Омар вытер о штаны ладони, припорошенные пухом бамии.
— Нет. Особого толку не вышло.
— Слушай, Кинг Уокер говорит, он придет сегодня утром и ремень этот приладит. А ведь, пожалуй, прежде чем пуститься в путь, тебе надо попросить хорошего механика осмотреть как следует твою машину. Того же Кинга.
— Да, я так и собирался.
— Завтраком тебя Киска накормила?
— Пыталась, но я рвался поскорей сюда, узнать, как дела с машиной.
— Может, выпьешь чашку кофе — у меня в подсобке полный кофейник.
— Нет, спасибо. Я лучше немного пройдусь, пока не придет Кинг Уокер.
Было всего полседьмого, но город бурлил, как в полдень. Жители Юга рано встают и принимаются за дела, чтобы успеть побольше, пока не жарко. Все уже позавтракали, женщины постирали белье и развешивали его на кустах, а через несколько дней, когда в соседнем городке откроется школа, дети в этот самый час уже будут спешить на урок, побегут по лугам, по проселкам. Сейчас они мотаются без дела, помогают немного по дому, дразнят кошек, бросают кусочки хлеба бродящим по улицам курам, а кое-кто уже затеял нескончаемые игры, уже становятся в кружок. Услыхав их пение, Молочник побрел к исполинскому кедру, вздымавшемуся над головами детей. Опять их звонкие голоса напомнили ему, как он был отщепенцем в детстве и не допускался к этим играм; он прислонился к кедру и стал глядеть на детей. Мальчик, стоявший посредине круга (посредине круга, кажется, всегда был мальчик), зажмурившись, кружился, раскинув руки и вытянув указательный палец. Он все кружился и кружился на месте, пока дети не закончили песню, громко вскрикнув под конец, и тогда он остановился, указывая пальцем на кого-то, но на кого — Молочнику не было видно. Тут все упали на колени и, к удивлению Молочника, затянули новую песню, ту самую песню, которую он слышал всю жизнь. Старинный блюз, его постоянно распевала Пилат: «О Сладкий мой, не покидай меня» только дети пели: «О Соломон, не покидай меня».
Он улыбнулся, вспомнив Пилат. Их разделяют сотни миль, а он по ней скучает, по ее дому, именно по тем людям, от которых так жаждал избавиться. Робкая, кривая, виноватая улыбка матери. Ее безнадежная беспомощность на кухне. Лучшие годы своей жизни, от двадцати до сорока, провела она, лишенная плотской любви, потом несколько дней близости с мужем, эпизод, благодаря которому родился Молочник, и опять, уж до конца, одиночество. Он не обратил внимания на ее слова, когда мать ему об этом рассказала, но сейчас ему представилось, что прожить все эти годы без плотских радостей для нее было нисколько не менее тяжко, чем для него, если бы он лишился их. Если бы кто-то мог его заставить жить таким образом, если бы кто-нибудь сказал ему: «Ты будешь жить среди женщин, ходить среди них, ты даже можешь испытывать к ним вожделение, но ты двадцать лет не будешь близок ни с одной из них», что бы он почувствовал? Что стал бы делать? Так и жил бы? Но допустим, он женат, и жена ему отказывает в течение целых пятнадцати лет. Мать вытерпела все это, и помогало ей жить лишь то, что она долго кормила грудью сына и изредка ездила на могилу отца. Интересно, какая она была бы, если бы муж любил ее?.
А отец? Сейчас это старик, поглощенный приобретательством, и люди для него — лишь средство приобретать еще и еще. Сын Мейкона Помера Первого, он благоговейно воздал дань жизни и смерти своего отца, полюбив то же, что любил отец: собственность, надежную, добрую собственность, жизнь, протекающую в изобилии и достатке. Он любил все это самозабвенно, ибо он самозабвенно любил отца. Владеть, приобретать, строить — в этом его жизнь, его будущее, его настоящее, в этом история — другой он не признает. Жизнь, искалеченная, исковерканная во имя наживы, — вот чем он платит за свою потерю — смерть отца.
Молочник смотрел на детей, и на душе у него становилось неспокойно. Ненавидеть сестер, родителей… какая дурь. И снова ему почудилось, что он грязный, как тогда, когда обворовал Пилат, и с такой легкостью смыл с себя эту грязь, и окончательно забыл о ней, ополоснув ванну. Но сейчас слой грязи, облепивший его кожу, был плотным, прочным, как сорочка новорожденного. Как он мог вломиться в этот дом, в единственный дом, где чувствуешь себя уютно, хотя в нем нет вещей, создающих уют? Нет старинных мягких кресел, нет диванных подушек, и вообще подушек нет. Там нельзя вкл