Но если я чему-то и научилась, будучи невестой Эрлькёнига, так это тому, что за все нужно платить.
– Это… это подарок судьбы! Подумай, сколько всего мы сможем сделать для гостиницы! – Кете пересчитала пятьдесят флоринов с дотошной аккуратностью нищего. – …Сорок семь, сорок восемь, сорок девять, – она счастливо рассмеялась. – Пятьдесят!
Я поняла, что уже целую вечность не слышала ее смеха, раскатистого, звонкого и яркого, как колокольчик, постоянно звучавшего в стенах гостиницы. Я осознала, как сильно рассчитывала на то, что ее смех сумеет прогнать из моего сердца штормовые тучи.
– Конечно, ты поедешь со мной в Вену, – сказала я. Это был не вопрос.
Кете моргнула, удивленная внезапной сменой темы.
– Что?
– Ты поедешь со мной в Вену, – повторила я. – Правда?
– Лизель, – протянула она, и в ее глазах сверкнули слезы. – Ты уверена?
– Разумеется, я уверена, – сказала я. – Это будет прямо как Идеальное Воображаемое.
Она снова рассмеялась, и этот звук был таким же чистым, как звон весеннего утра. Игра «вот если бы…», в которую мы с сестрой играли маленькими детьми, была способом провести время, расширить пространство, ограниченное болью и страданиями повседневности. Мир, в котором мы становились принцессами и королевами, мир, настолько же красивый и волшебный, как тот, что создавали мы с братом.
– Только представь себе, Кете, – я взяла ее за руку. – Нас ждут конфеты и красивые юноши.
Она захихикала:
– А еще шелк, и бархат, и парча, в которые мы оденемся!
– Каждый вечер приглашение на новый бал!
– Маскарады, оперы, вечеринки и танцы!
– Schnitzel[14] и Apfelstrudel[15] и турецкий кофе!
– Не забудь шоколадный торт, – добавила Кете. – Твой любимый.
Я рассмеялась и на мгновение позволила себе представить, что мы снова – маленькие девочки, и наши желания и мечты так же тесно переплетены, как наши пальцы.
– А что, если… – мягко сказала я.
– Не если, – яростно поправила меня сестра. – А когда.
– Когда, – повторила я, продолжая улыбаться.
– Ну же, – сказала Кете, вставая. – Пойдем, скажем маме. Мы едем в Вену!
Вена. Слова, слетавшие с наших губ, вдруг перестали быть просто желанием и превратились в возможность. Мне было радостно и… страшно. Я подумала о маниакальных, безудержных фантазиях, которые плела, и о том, насколько меня пугает неизвестность того, что мы там найдем. Я сказала себе, что мой страх вызван тем, что мы не знаем в Вене никого кроме Йозефа и Франсуа, что потеряемся одни в большом городе без друзей и родных. Чего я не сказала себе, так это того, что это было предостережение, услышанное мною от лица, сотканного из гоблинских пальцев, и обещание, в исполнении которого я не была уверена.
Ты не можешь покинуть Подземный мир, смертная, не заплатив цену.
Я смотрела на сломанную восковую печать, на разорванный пополам цветок мака и спрашивала себя, не ступили ли мы на неверный путь.
В доме завелся кобольд, по крайней мере так заявляли девушки Одалиски. Злобный маленький дух, которому нравилось их разыгрывать – красть безделушки, путать ботинки, перемазывать шелка и ленты пылью и грязью из сада. В небольшом доме, где царствует женский пол, такое случается нередко. Разрезанное платье, порванное кружево – женщины склонны сводить друг с другом счеты.
Но эти фокусы не были проявлениями обиды и мести за неверного любовника, равнодушного клиента или неоплаченную услугу, утверждали девушки Одалиски. Эти шалости были жестокими, своевольными причудами невидимого духа. Происшествия случались ни с того ни с сего – значит, в их основе лежали не раздор, не разногласия, не озорство, а злобный умысел. Элиф потеряла кольцо своей матери с жемчужиной. Духи Алоизии подменили кошачьей мочой. Исчез миниатюрный портрет покойного мужа Одалиски из ее медальона. Безжалостный кобольд безошибочно определял больные места каждой из них и не щадил никого.
Мария и Каролина начали носить в карманах железо. Эдвина и Фатимат смастерили обереги, отпугивающие глаз зла. Сама Одалиска стала сыпать вдоль порогов соль, но никакое заклинание, никакой предрассудок не помогал держать духа в узде.
«Все бесполезно», – произнес Йозеф отдаленным, туманным голосом. Чудовище в зеркале.
К этому времени все уже привыкли к тому, как замысловато светловолосый юноша излагает свои мысли. Он никогда не выглядел привязанным к настоящему и как будто ступал по эфиру и воздуху, а не по земле. Йозеф не был ни невинным, ни непорочным – в конце концов, он ведь жил в публичном доме, – однако вокруг него сохранялась аура неприкосновенности или дистанции, делая его одновременно и притягательным, и отталкивающим. Его можно было часто увидеть слоняющимся по комнатам и коридорам борделя в самые странные часы ночи, молчаливого, как призрак. В те редкие мгновения, когда он заговаривал, его слова воспринимались как пророчество – такое же загадочное, как слова оракула.
Не кобольд, а король. Он скачет верхом впереди смерти. Моей смерти.
Девушки с сочувствием и жалостью качали головами. «Потерянный, – говорили они. – Одурманенный опиумом». И затем тихо добавляли: «Не от мира сего».
И действительно: дни шли, и Йозеф все больше отдалялся от действительности. Франсуа с отчаянием наблюдал за тем, что время как будто уменьшало его компаньона, съеживая его физическое тело, словно не предназначенное для этого мира. Солнечный свет в волосах Йозефа побледнел и превратился в бесцветное золото рассвета и заката, а синева летнего неба в его глазах потускнела и стала похожа на облачную зимнюю серость. Он стал долговязым и слишком высоким, его бледная кожа плотно обтягивала выступающие кости. Он был дуновением, сущностью, бродягой, и Франсуа хотелось лишь одного – снова вдохнуть в легкие своего возлюбленного жизнь и любовь.
Теперь их связывала только музыка, трос, который с каждым днем становился все слабее и тоньше. Поначалу они играли сюиты Вивальди и концерты Гайдна, Моцарта и даже выскочки Бетховена, чаще всего ради увеселения клиентов дома.
«Теперь я – модное заведение», – провозглашал бордель Одалиски.
«До тех пор, пока не взвинтишь цены!» – отвечали клиенты.
Но даже в своей игре Йозеф как будто куда-то ускользал. Его ноты оставались точными и чистыми, как всегда, но душа во время исполнения мелодий находилась не здесь. Его музыка была так же прекрасна, как и прежде, только теперь она стала менее весомой, менее… человечной. Франсуа закрыл глаза и отвернулся.
Поздно ночью в доме можно было услышать, как он наигрывает меланхоличные мотивы и мелодии детства, оставшегося позади и потерянного. Девушки Одалиски тоже бодрствовали до рассвета, но такой уж была природа их торговли. Пространство между сделками, тишина между вздохами – вот где жил Йозеф. Ему нравилось стоять перед зеркалами в комнатах девушек, наблюдая за тем, как мягко изгибается его рука, как бегут пальцы по шее скрипки. Иногда он даже не понимал, где отражение, а где реальность, поскольку чувствовал себя так, будто живет под стеклом, по другую сторону чувства, по другую сторону дома.
Пока однажды стекло не исчезло.
Йозеф не играл «Эрлькёнига» со дня своего последнего публичного выступления, с того дня, когда его в последний раз видели в венском высшем свете. Он боялся чувств, которые вызывала в нем эта композиция: не только тоску по дому, но ярость, отчаяние, разочарование, бессилие, печаль, скорбь и надежду. При маэстро Антониусе он играл эту багатель тайком, делясь музыкой с Франсуа словно секретом. Тогда «Эрлькёниг» казался ему и пристанищем, и бегством, и спасительными объятиями его сестры.
Но теперь в этом произведении чувствовался упрек. Надлом. То, что он вообще испытывает эмоции, делало его уязвимым, ранимым, и Йозеф впадал в приятное оцепенение. Он видел печаль Франсуа, но не разделял ее. Он жил под стеклом, потому что там было безопасно.
Этой ночью он решил вскрыть старые раны.
По своему обыкновению он встал перед зеркалом и заиграл. Едва смычок коснулся струн, как мир изменился. Комнату наполнил аромат хвои и влаги, глубокой зелени спящих лесов и земли. Тени сделали зеркально-синюю ночь еще непрогляднее, и он увидел стоявшего перед ним высокого элегантного незнакомца, который, как и он, играл на скрипке.
Йозеф не ощутил ни страха, ни удивления, но человек напротив показался ему смутно знакомым. Это была фигура из его снов, близкая, словно старый друг. Незнакомец был в плаще и капюшоне, его лицо размывала темнота, но длинные руки и пальцы двигались в унисон с движениями Йозефа. Нота к ноте, фраза к фразе – мелодия звучала в унисон.
Понемногу Йозеф почувствовал, как просветлел его дух. Дверь была открыта, и впервые за долгое время он присутствовал в настоящем. В ушах раздался едва уловимый, но настойчивый грохот. Топот копыт? Или биение его сердца?
Незнакомец находился в комнате, невероятно напоминавшей ту, в которой играл Йозеф. Юноша восторженно наблюдал за тем, как второй скрипач, повернувшись, принялся разглядывать комнату, где-то подобрал гребень для волос, где-то ленту. Он положил в карман кольцо, монету, туфельку. Распутал платок, завязал узлы на корсетных веревках и спрятал коробочку с пудрой на полку, туда, где ее никто не найдет. Незнакомец повернулся к Йозефу, и луч света осветил заостренные уголки его волчьей усмешки. Он мягко приложил палец к губам, и Йозеф заметил, что невольно повторил это движение, словно сам был отражением. На таком близком расстоянии длинные, элегантные ладони скрипача оказались скрюченными и странными, и Йозеф увидел, что в каждом пальце есть лишняя фаланга.
– Кто ты такой? – прошептал он незнакомцу.
Тот поднял голову. Светлые кудри, выбившиеся из-под капюшона, насмешливый наклон подбородка. Йозеф кивнул, и незнакомец ухмыльнулся еще шире. Медленно, осознанно он поднес пальцы с лишними фалангами к краю шляпы и столкнул ее с головы.