запев врага, или железа. И, как он уходил, бабка одергивала Зою, напускалась на нее, выговаривала за плохо вымытый пол, за невычищенную лампу… Электричество давали только до одиннадцати, а иногда до десяти часов вечера, и утром — с семи до девяти, и все в поселке зажигали керосиновые лампы. Зоя отшучивалась, а раньше на такие замечания огрызалась и укоряла Катэ ее сынком, Кешей, большим мастером не хозяйствовать да соболей в отпуск бить, а глотать огненную водку, точнее, она говорила: жрать. Мишке в такие моменты дядька представлялся факиром. Перед ними в интернате выступал факир в чудной шапке, вытаскивающий зайцев из длинной шляпы и глотавший не только огонь, но и шпагу. Дядька пока только и научился жрать огонь. Доходило в конце концов до попреков: бабка Катэ ее колола бездетностью, мол, с такой пустой важенкой[17] какой мужик жить станет? Один дурачок нашелся — ее несчастный Кешка. Тут уже Зоя не выдерживала и прыскала слезами, хлопала дверью. «Дынгды! Дынгды!» — кричала ей вслед бабка. Потом переживала, бормотала: «Оле-доле, — причмокивала, качала головой, вздыхала. — Не было раньше такого у эвенков. Стариков уважали… Да и девок так не грызли, как я, старая волчунья».
Хороший был месяц. Правда, все время нога под гипсом чесалась, под конец так сильно, что Мишка колотил чем попало — ножницами, ножом, фонариком, книжкой — по грязно-белому панцирю, только и мечтая пробраться внутрь и поскрести кожу ногтями. Бабушкину вязальную спицу он просовывал под гипс и кое-как почесывал ногу. Дядька Кеша наблюдал за ним и посмеивался в редкие усы… Улыбки его с тех пор, как Мишка съездил в больницу, были какие-то печальные, будто блики на воде осенью, вот когда солнце еле пробивается сквозь хмарь и морок дождевой.
Да, морок и хмарь стояли в лице дядьки Кеши, как в распадке. И даже ветер огненной водки не мог развеять их.
2
Наконец настал день освобождения! Двадцатого февраля светило яркое горное и морское солнце, хоть море и было все еще под панцирем, зато небо голубело густо, как море, и байкальский ворон на кедре перед электростанцией громко кричал: «Кро! Крак!» А совсем не «Ки-ки-ки!», как обычно изображала ворона в своих сказках бабка Катэ. В дом к Мальчакитовым пришла освободительница — жена соболятника Могилевцева фельдшер Тамара в бордовом пальто с воротником из песца почему-то, а не из шоколадно-голубоватого подлеморского соболя, хотя этих соболей ученый переловил на своем веку достаточно.
— Ну, где наша бриллиантовая нога? — весело спросила она, раздеваясь, наполняя дом сложным запахом мороза, снега, каких-то лекарств, въевшихся в ее темные пышные волосы, и аромата каких-то заморских уже вод, что ли, каких-то городов неизвестных, может быть тех, где и стоят целые леса оленных труб.
И все смотрели на нее с уважением и надеждой. В поселке она была не просто фельдшером, а Докторшей, и хорошо знала об этом, держась соответствующе, как сказал бы лесничий Федор Андрейченко. С ее манерой вести себя не могли быть вровень даже манеры главного бухгалтера, жены главного лесничего. И только жена заместителя директора по науке — мордатого Дмитриева — Валька Дмитриха, как ее называли, — затмевала Докторшу. Но то уже были не манеры, а спесь и амбиции, по слову луча Генриха. Дмитриев метил в директора, и Директоршей себя Валька Дмитриха уже и носила по единственной улочке поселка. Улочка называлась «Набережная» и шла от речки до скал за Горячим источником вдоль берега моря, мимо конторы, музея, домов. И еще был один переулок без названия, ведущий от Набережной к царству Светайлы — аэропорту. В этом переулке Мишка и жил в одном большом доме вместе с семьей пекаря Петрова, чернобородого, как дядька Черномор из сказки, только пекарь был не карлик, а широкоплечий, сильный, статный мужик, искавший когда-то в горах драгоценные камни вместе со своей геологиней Любой, а потом осевший здесь, на туманном холодном берегу. Дом был разделен на две половины.
Мишка, конечно, оробел и подумал, что лучше бы подождать еще… даже можно и дальше терпеть чесотку. Но Тамара уже гремела рукомойником, мыла руки, вытирала их поданным бабушкой белейшим полотенцем с красной вышивкой. И входила в комнату, улыбалась, что-то говорила. Мишка даже не понимал ее слов, забоялся сильно. Сидел тихо и ждал. Ногу его в гипсе положили на доску между двумя табуретками, с пола убрали половики, чтоб легче потом было подмести. И Тамара приступила к разрезанию гипса острыми ножницами. Руки у нее были полные и красивые. Голос мелодичный, грудной. Мишка вспомнил, как бабушка говорила, что Докторша — побогаче добыча всех его соболей. Ученый развелся со своей первой женой, найдя эту в далеком южном городе под названием Кишинев. И она, южная женщина, здесь не сникла и не скукожилась, а сильнее зацвела, по словам другой бабки, иногда заглядывавшей к Катэ посудачить о делах заповедных, ключницы Зины, топившей и убиравшей баню на Горячем ключе.
И ни малейшей боли Мишка не испытал. Тамара ловко разрезала его глиняную ногу, как ее называл луча Генрих, смочила вату в каком-то растворе лечебном и протерла кожу от паха до пятки, так что весь зуд разом прошел. Коленка была еще перебинтована. Бинт прилип к коленке и рыжел ссохшейся кровью. Тамара полила на бинт раствора из своей бутылочки, подождала немного и осторожно принялась разрезать его… Раз! — и все увидели коричневую Мишкину коленку, зашитую посередине темно-красными нитками. Тамара сказала, что внутри есть еще один шов, но его, конечно, трогать не надо, там такие специальные нитки, которые рассасываются сами, а вот эти нитки с верхнего шва надо удалить, чтоб не вросли. Мишка пожалел, что и верхние нитки не рассасываются, как бы было здорово… Тамара уже протирала шов раствором, пахнущим спиртом. Дядька Кеша, наблюдавший вместе со всеми за операцией, шумно и тоскливо потянул воздух носом, так что Зоя досадливо наморщилась и отмахнулась, словно от назойливой мухи.
Но и теперь Мишка почти ничего не почувствовал, так, небольшое жжение, и все. Тамара разрезала остромысыми ножницами нитки и вытащила их пинцетом. Снова протерла коленку и сказала:
— А теперь вставай!
И Мишка тут же опустил ногу, стараясь не сгибать ее, и поднялся. Зрители задвигалась, но никто ничего не говорил, кроме Тамары, во-первых, из уважения к ней, во-вторых, по всегдашней привычке на людях много не говорить. Подбадриваемый Тамарой, Мишка прошел до дивана.
Через неделю он уже бегал. Бабка Катэ наказывала Кеше отблагодарить Докторшу: отнести ей весь улов омуля и хариуса за выходные. Кеша так и сделал, но вернулся с той же полной авоськой.
— Не взяла.
Бабка Катэ покачала головой:
— Оле-доле, видно, маловато. Отнеси черемши еще две банки.
— У вас, мама, старые рассуждения обо всем! — не выдержала Зоя.
— Какие же старые? — удивилась Катэ. — Как парню, эвенку одноногому жить? Он же не харги[18]. Сэвэки[19] его охранил.
— Так сэвэки этому чего-нибудь и поднесите, вина прысните в огонь, — сказала Зоя.
— Сэвэки Докторшу и надоумил. Он в ней и был, — убежденно сказала бабка Катэ.
И сама взяла рыбу, черемшу и пошла к Могилевцевым. И вернулась с пустыми руками, довольная.
Сын Кеша, невестка Зоя смотрели на нее с удивлением. Наконец Кеша не выдержал и спросил, отдала она гостинец или не отдала.
— А куда я его подевала? — невозмутимо спросила бабушка, закуривая папиросу над керосиновой лампой: в этот вечер электростанцию вообще не включали, что-то, как обычно, вышло из строя. И вечером в поселке было тихо. В окнах мерцали бронзовые огоньки.
— Может, ключницу Зинку встретила, — предположил Кеша.
— Нет, зачем Зину, — откликнулась Катэ, — самого Игоря Яковлевича.
— И чё-о? — спросил Кеша, напряженно глядя на бронзовое от света керосинки сморщенное лицо бабушки.
— Сказала, он понял, все взял, — ответила бабушка, внезапно сверкнув агатовыми глазами, но тут же прикрыла их веками, начала тихонько что-то под нос напевать. Это значило, что больше от нее ничего не добьешься.
Но внук понял, что баба Катэ торжествует эту победу своих старых соображений. И в эту минуту он почувствовал, что любит сморщенную бабушку как никогда. И что она-то и есть сэвэки.
Хорошо было, но вскоре пришлось возвращаться в интернат. Мишу пристроили к шоферам, которые шли небольшой колонной, везли какой-то груз для поселка или для БАМа. Лед на Байкале еще был прочен и толст — как гипс, подумал Мишка. Его еще не скоро сорвет солнце и ветер.
Свои упражнения в полетах на лыжах Мишка не оставил, решив стать знаменитым браконьером. И когда Станислав Ильич задал всем сочинение на тему «Хочу стать…», прямо так и написал, что мечтает стать браконьером и водить за нос лесников и всех егерей Байкала, летать на крыльях-лыжах и подарить Докторше Тамаре Могилевцевой соболий воротник, а энэкэ — соболью накидку, да и пожарному Генриху Сергеевичу Юрченкову поновее дубленка нужна. И в больницу поселковую лекарства для снятия боли. На следующем уроке Станислав Ильич разбирал все сочинения, но о Мишином не сказал ни слова. И Мишка решил, что его сочинение такое плохое, что у Луча даже слов не нашлось для ругни. Ну и ладно. Все тетрадки были розданы для домашней работы над ошибками. Мишка сунул тетрадку в портфель, даже не глядя. А уже в комнате открыл ее и вместе с нею открыл и рот: 5. За изложение стояла пятерка, а за ошибки, как обычно, три с минусом.
И Мишка, что называется, воспарил. Насупил брови, грозно сверкнул глазенками — как будто уже удирал от охранников и ловил соболей.
Остальные ребята и девчонки хотели быть летчиками, железнодорожниками, артистами, врачами, капитанами и милиционерами. Станислав Ильич потом поговорил с Мишкой об этом и посоветовал все же быть, например, охотником-промысловиком или оленеводом.
Но Мишка уже твердо решил стать браконьером. Это было интереснее, чем обычная работа промысловика. И в заповеднике летом он начал свою охоту. Ему удалось добыть рябчика, рябчик глупый, близко подпускает в заповеднике. Мишка сбил его из небольшого, но тугого лука, который прятал в расщелине скалы за крайним домом Аверьяновых. Рябчика он ощипал и хотел отдать Лизке Светайле, но побоялся, что та проболтается, и просто скормил добычу последней лайке дядьки Кеши. В тайге возле центральной усадьбы прыгали по деревьям белки-смолевки, черные, с белыми грудками, даже не надо далеко ходить. Мишка похаживал со своим луком, высматривал белок, — стрелял — и промахивался. И дома косился на ружье, старую «бельгийку» двадцатого калибра, стоявшую в изголовье кровати дядьки Кеши. Тетя Зоя Кеше на это пеняла, но он отвечал, что живут они в медвежьем углу, того и гляди Лохматый в окошко постучится. И действительно, медведи то и дело наведывались в поселок, у ключницы Зины медведь топтался на крыльце, дергал за дверь, она уже было думала открыть, но в последний миг зверь раздраженно дохнул, а в двери ее от старости появились щели, и старуха опешила, учуяв: дикий зверь! У лесничего Аверьянова на отшибе медведь выкрал из вольера лайку и задрал, утащил.