знай все крутит пируэты —
фигурист, а не автобус —
о! опять «двойной тулуп».
Магазинчик в Головинке
делит на две половинки
расстоянье между Сочи
и далеким Мукопсе.
Я сижу и в ус не дую
и нарзан из горла дую
под колбаску за два десять:
все — как я, а я — как все.
Рассказать вам? Так о чем бы?
Мы — не Алла Пугачева, —
нет, мы даже не Леонтьев:
ставка «восемь» — потолок.
Не подумайте — не ропщем,
разговариваем в общем —
то да се, длинна дорога
в этот райский уголок.
И билетов слишком мало
для желающих на Аллу,
и цена не всех устроит,
большинству — далек проезд.
Мы туда сегодня едем,
где по стенам — «Три медведя»,
деревянный зал с экраном,
в этом зале — 200 мест.
Ну рассаживайтесь, что ли!
Да поближе — вы не в школе.
Ты сними-ка, дядя, шапку,
бабка, шубу расстегни.
С ними мы давно знакомы,
и они, считай, как дома:
мы — искусство для народа,
а народ как раз — они.
Мы, конечно, знаем сами:
не как дома, а как в храме,
но в сарае, согласитесь,
созидать неловко храм.
Впрочем, можно и в сарае,
но у нас игра другая:
посмешить, согреть, утешить —
дальше всяк решает сам.
Все прошло, и даже очень!
Разворачивайся в Сочи!
А хандра — январь с дождями —
что ж, не бархатный сезон.
И вообще — уже Мамайка,
Слава, ящик принимай-ка!
Выгружаемся. Мы дома.
До утра вам — легкий сон.
«Арлекино, Арлекино, —
тирирьям-пам-пам-пам-пам!»
Концы и начала
Начинается с немногого:
с мягких губ, закрытых глаз.
А дорога, сердце трогая,
Вдруг под горку понеслась.
И всего-то — физзарядочка:
ножки вместе — ножки врозь.
А две души в обнимку рядышком, —
все-то в них переплелось
(все насквозь переплелось).
Невозможней невозможного,
чтоб вот эти вот прыжки
в нашем теле растревоженном
так пустили корешки,
так проник балет немыслимый,
будто вовсе не балет,
будто в нем сокрыта истина,
без которой жизни нет
(без нее и жизни нет).
И уж вовсе незаметные
ни в длину, ни в ширину,
две малюсенькие клеточки
там сливаются в одну.
И с нее-то, клетки-шельмочки,
начинается рассказ
не про каждого в отдельности,
а про нас с тобой, про нас
(да, теперь уже про нас).
Что природою назначено —
достигается шутя.
Это после уж оплачено
будет жизнями дитя.
На руках, до неба выросших, —
вот он — Боже, сохрани! —
стебелек, свеча, пупырышек,
но и ночи в нем, и дни
(наши ночи, наши дни).
И чем дальше — удивительно! —
меньше дела до себя.
И не так чтобы стремительно,
но вращается Земля.
От весны к зиме вращается —
хоть успеть поплакать всласть.
Это жизнь моя кончается,
а сыночка — началась
(это жизнь во мне кончается,
а в сыночке — началась).
Красноярск
Дождик, хватит поливать! Слышь, не сей!
За окошком не Нева — Енисей!
Видишь, кедры поднялись по краям,
вон и трубы тянет ввысь Красноярск.
Дымный город на могучей реке,
что зажата, точно древко в руке,
и полощется на нем целый край
от Игарки до Тувы — выбирай!
Работяга-город, что говорить!
Даже песне он диктует свой ритм.
В этом ритме ходят поршни машин
и вращаются колеса турбин.
Разделен рекой на две стороны,
хорошо они друг другу видны:
справа — трубы, корпуса, корпуса,
слева — белых этажей пояса.
Здесь — работа, слева — отдых и дом.
Все поставлено умом и трудом,
все оплачено единой ценой,
и гордится сторона стороной.
Я на левом берегу — я здесь гость.
Всем по ягодке, а мне, значит, горсть.
Я спасибо не скажу — промолчу.
По-другому я ответить хочу.
Город твердых рук, внимательных глаз,
я вернусь к тебе, поверь, и не раз.
И ни разу — в это тоже поверь! —
ты не скажешь: зря открыл ему дверь.
Ладно — двери, мне важнее сердца,
что раскрылись для меня до конца.
Я доверье обмануть не смогу
и ни в слове, ни в строке не солгу.
А погодка, между прочим, права:
серый дождик — ну Нева и Нева!
Прокатиться бы за часик по всей!
Нет, товарищ, это все ж Енисей!
Лед шатается…
Лед шатается,
потом растает сам, —
вместо твердого — вдруг вода.
А во что верится —
то перемелется,
Остальное все — ерунда.
Намечается
вроде разница
между «надо бы» и «пора»,
но качается,
словно дразнится,
липа черная у двора.
У одних кричат
в песнях вороны,
у других поют соловьи.
А у меня одни
ветки черные
все царапают изнутри.
Но когда же все
образуется,
переменится моя жизнь?!
А у моей жены
дочка-умница
мне советует: «Воздержись!»
Ах, у моей жены
дочка-умница
мне советует: «Эх, воздержись!»
Наш костер уже
не раздуется,
ты, постылая, отвяжись!
Лето
Чей стебелек
согнул травинку,
и тяжелый муравей
не мог взобраться?
А кто потом
травинку поднял,
и трусливый муравей
уполз обратно?
Плывет листок,
плывет по небу,
обгоняет облака —
куда плывет он?
Плывет земля,
струится воздух,
начинается у ног
земле круженье.
Плывет трава.
Плывет трава…
Любовь
Кто-то когда-то так о любви
выдал примерно:
«Пламень сжигающий, ад в крови», —
очень верно!
Мы же, будь белый ты, будь ты желт —
лишь бы скорее.
И забываем про то, что жжет, —
помним, что греет.
И понапрасну, поверьте,
с утра прошлое лепим:
все, что так ярко пылало вчера,
нынче — лишь пепел.
Нет благодарности ни на грош,
памяти — и в помине.
Это не топливо, сам поймешь, —
все это — мимо!
Завтрашний день ей не обещай —
нет у ней завтра.
Только сегодня, только сейчас!
Промах здесь — за три!
Зренье острее, чем у орла,
взгляд — беспощадней.
Только до донышка, только дотла!
Помни. Будь счастлив.
Маленький гимн Гименею
Когда смыкаются уста,
когда слова невнятны,
и ночь, как истина, проста,
и вместо глаз — лишь пятна, —
тогда несет дежурный блеск
и высшее значенье
технологический процесс
добычи наслажденья.
Чадит ли там или горит —
все это жалкий прах,
но если у тебя стоит —
всегда ты будешь прав.
Да здравствует единый бог
пути и постиженья,
ложь обращающий в любовь,
в победу — пораженье.
Маме
Как все помнится — так и было,
хотя лучше б то было во сне:
ты не поровну хлеб делила,
отдавая большее мне.
И выхватывает коптилка
или памяти тонкий луч
с кожей смерзшиеся ботинки
и алмазный иней в углу.
В свете пляшущем тени пляшут:
мальчик, женщина… (В горле ком.
Осторожно, никто не плачет.)
Мальчик мучается с чулком.
Ну конечно — ни к черту память!
Вон же валенка уголок.
Но до ужаса не отлипает
насмерть вросший в ступню чулок.
«Ты согреешься — он оттает.
Ну не бойся так, не дрожи.
Вон конфетка тебе осталась».
— А твоя где? — «А я уже».
Ту конфету, батончик, мама,
я теперь бы… Ах, нет, не то.
И лежит поверх одеяла
ватой стеганное пальто.
Все подробности, все детали —
четко так, что сойти с ума.
Как под вспышкою моментальной:
лица белы — в глазницах — тьма…
…Пискаревских костей ступени…
У которой — перед тобой
опуститься мне на колени?
«У любой, сынок… у любой».