— О господи, что за ахинею ты несешь, как далеко зашла твоя болезнь! Это хроническая белая горячка, да? Скажи, ты и вправду тогда — ну, когда увидел меня возле банкомата, если вообще там меня видел и если это на самом деле была я, — ты действительно тогда побежал за мной, или тебе только так показалось?
— А сейчас, — спросил я голосом снова дрожащим и неуверенным, как будто чудотворная «бехеровка» еще не пробежала по моим жилам, — а сейчас ты здесь? Сидишь около меня?
— Да, сейчас я здесь, сижу около тебя и к тебе обращаюсь.
— Я тебя люблю, Аля, — сказал я, — люблю так, как никого и никогда еще не любил.
— Знаешь что, милый, — Аля погладила меня по голове и даже, кажется, провела рукой по щеке, заросшей алкашеской щетиной, — знаешь что, дорогой, мне известно, что у тебя белая горячка, мне известно, что у тебя галлюцинации, мне известно, что в голове у тебя сам черт не разберет, но, оставив все это в стороне, я из чистого любопытства спрошу: скольким женщинам ты такие слова уже говорил? Сколько раз, сукин ты сын, повторял свое коронное «я тебя люблю больше жизни»?
— Я это говорю впервые, то есть так искренне и пылко — впервые. Возможно, мне случалось разок-другой произносить подобные или даже идентичные фразы, но то была циничная риторика. Как всякий мечтающий о копуляции самец я прикидывался влюбленным.
— И они тебе верили? Тебе вообще хоть кто-нибудь верил? Что это были за женщины? Безмозглые куклы? Или ты имел дело исключительно с извращенками, балдеющими от восхитительного запаха перегара? Да?
— Сказать тебе честно?
— Только честно.
— Но учти, если я скажу честно, ты, возможно, во мне разочаруешься… Или даже почувствуешь физическое отвращение, — игриво добавил я.
— Кажется, я пока еще не очень-то очарована твоей трясущейся, как студень, особой. Конечно, мне приятно, что ты якобы пришел в восторг от моих стихов, но я подозреваю, что это просто-напросто алкогольная эйфория.
— Спрашиваю еще раз: говорить честно?
— Да, честно.
— Честно?
— Я не только в жизни не видела такого алкана, как ты, — я никогда не видела такого занудного алкана.
— Что ж, Аля-Альберта, тогда послушай. Выслушай до омерзения искреннее признание. Мои женщины специально для меня заводили вытрезвители. Я рассматривал своих женщин как заведующих моими личными отделениями детоксикации. У меня, горького пьяницы, имелась собственная сеть вытрезвителей, учрежденных моими очередными или параллельными возлюбленными. В случае необходимости я звонил и ехал, а если не в состоянии был ехать, они сами приезжали и забирали мой труп к себе и с нежностью его воскрешали.
Обольстительная Звезда Экрана держала для меня мой личный вытрезвитель, у Уругвайки Футболистки всегда было наготове комфортабельное реанимационное отделение, Йоаська Гроза Дурдома тоже основала нечто подобное, у Бахи Маклерши меня в любой час ждали удобная кровать, витамины, соки и даже капельница, Абсолютно Безответственная Соплячка возглавляла солидную фирму по оказанию неотложной помощи; я перечислил только самых основных — кроме них у меня было еще немало временных и случайных помощниц.
Попадались среди них и сущие ангелы, которые сами прилетали ко мне, а точнее, к моим нетранспортабельным останкам, и комната, где мы с тобой сейчас беседуем, превращалась в палату интенсивной терапии. Средствами бедняжки располагали, конечно, неодинаковыми — начиная от суперсовременного оборудования, лекарств новейшего поколения и практически неисчерпаемого запаса финансов, как это было в случае Бахи Маклерши, вплоть до невероятной рассеянности и полного отсутствия квалификации, чем отличалась еще не упомянутая мною в данном контексте Ася Катастрофа.
— Знаешь что, — кажется, вовремя перебила меня Альберта, — я все думаю, что страшнее: то, что ты не способен нормально жить, или то, что ты не способен нормально говорить. Язык, что ли, у тебя иначе не ворочается — слова в простоте не скажешь. Что за имена, к примеру? Говори по-человечески, пора уже начинать нормально жить.
— Кто, где и когда сказал, — в моем голосе появились и стали крепчать язвительные нотки, — кто, где и когда сказал, кто, где и когда написал, что я создан для нормальной жизни?
— А для какой жизни ты создан? Ненормальной? Исключительной? Гениальной? Ущербной?
— Я, Аля, создан для глубоко несчастливой жизни.
— Возьми себя в руки и начинай новую жизнь — трезвую, но счастливую.
— Трезвую, но счастливую? Да ведь одно другому противоречит.
— Нет здесь никакого противоречия. Когда ты это поймешь, сразу бросишь пить.
— Альберта-Аля, Альберта Байбай, сочинительница проникновенных строк, поначалу я думал, что ты — величайшая любовь моей жизни, величайшая, но трагическая, ибо бесследно исчезнувшая за углом на пересечении Иоанна Павла и Панской, затем я решил, что ты — член банды загадочных гангстеров, затем — что ты призрак, неземное создание, потом, в ходе нашей беседы, я подумал, что ты — самый близкий мне человек, но теперь я вижу, что ты самая обыкновенная настырная лекарка, да, ты докторша, врачиха, врачиха-зассыха…
Она долго смотрела на меня с трогательной печалью, а потом сказала:
— Я не хочу от тебя никакой помощи. Не желаю, чтобы ты пристраивал мои стихи. Обойдусь без тебя. Сама справлюсь — есть у меня такая внутренняя уверенность. А тебе, несчастный, остается одно: надраться.
И Альберта налила мне полный стакан, и я немедля выпил его залпом, потому что уже способен был пить залпом. Мне это было просто необходимо. Я был дочиста, до предела опустошен, и только беспредельная пустота могла меня наполнить.
15. Голубые песцы
Налив в ванну горячей воды, кинув туда грязное белье и насыпав не скупясь стиральный порошок «Омо-Колор», я принялся за газеты. Они лежали повсюду, и создаваемый ими беспорядок, хоть и поверхностный, смахивал на полный разгром. Когда в период запоя я поутру отправлялся за очередной бутылкой, за очередными двумя или тремя бутылками либо за очередной дюжиной пива, по дороге я всегда покупал целую кипу газет. Под газом или с бодуна, в особенности с бодуна, еще не усмиренного первой утренней дозой, я покупал гораздо больше газет, чем обычно. (Хотя скорее следовало бы сказать «покупал необычайно много газет»: обычно я бывал необычайно пьян, трезв я бывал необычайно редко… стоп, опять поднимает башку змей-искуситель, бес пьяной риторики: пить — страшно; писать о питии — страшно; пить, писать и сражаться с бесом риторики — страшно, страшно, страшно.) Я покупал все ежедневные газеты, выходившие в этот день, покупал желтую прессу, изобилующую гнусными предложениями, покупал еженедельники, иллюстрированные журналы, женские журналы (главным образом, журналы, посвященные моде, искусству макияжа и животрепещущим проблемам ухода за кожей), покупал литературные ежемесячники и альманахи, и даже кое-какие специализированные издания. В зависимости от настроения я выбирал либо охотничий, либо медицинский, либо астрономический журнал. Потом несколько часов кряду, вплоть до очередной отключки, я лежал на диване и изучал прессу. Незабываемые минуты гомеостаза в промежутках между отключками! Ум мой был восприимчив, мысль — стремительна, я прочитывал все от корки до корки. Читал сообщения отечественных и зарубежных агентств, передовицы и политический комментарий. Изучал экономические обзоры, из которых следовало, что Польша семимильными шагами идет по пути прогресса, просматривал спортивные колонки, из которых следовало, что Польша может победить всех без исключения, штудировал материалы на религиозные темы, из которых следовало, что Польша может всем принести спасение. С тупым упорством разглядывал фотографии прелестных нимфеток, их феноменально худые плечики пробуждали во мне неясную тревогу, и, чтобы хоть чуточку унять эту тревогу, я чуточку отхлебывал из бутылки, самую малость, один глоточек.
Сейчас… Сейчас — то есть когда? После опорожнения первой укрепляющей или второй окрыляющей поллитровки? Сейчас? После мнимого протрезвления? Сейчас? По выходе? После возвращения? После падения? Сейчас — через три, а может, через шесть недель, через сорок, а может быть, сто сорок дней?
Сейчас, после возвращения из больницы, я не помнил ни одной из прочитанных в минуты гомеостаза (между очередными отключками) статей; иногда какая-нибудь яркая обложка иллюстрированного журнала, какая-нибудь фотография соблазнительной аноректички в джинсовом платьице казалась мне смутно знакомой, будто я видел ее во сне или в прошлой жизни.
Повсюду громоздились груды пожелтевших, покрытых толстым слоем пыли газет; я методично собирал их и аккуратно складывал в надлежащего размера пачки, которые затем выбрасывал в мусоропровод. Я бы мог сказать: убирался в квартире, уничтожал следы пьяных дебошей, устранял все, что напоминало о потере человеческого облика, замазывал и стирал все, что только удавалось, в своей и без того дырявой памяти. Я мог так сказать, но это не было бы правдой; в устах алкоголика даже простейшее выражение, например «уборка квартиры», вполне может оказаться образцом напыщенной и насквозь фальшивой риторики. Я убирался в квартире, но сам точно не знал, что делаю, не знал, где нахожусь, не знал, что же такого в моем — а может быть, не моем — доме случилось.
После шестинедельного пребывания в отделении для делирантов я выходил из больницы, ехал на такси, входил и выходил из бара «Чаша ангела», входил и выходил из магазина, поднимался на лифте, открывал дверь и долго, остолбенев, стоял на пороге. Кто здесь побывал, пока меня не было? Кто сюда вселился в мое отсутствие? Кто в страшных мучениях ворочался с боку на бок в моей постели? Кто истекал бурым, как моча, потом? Кто оставил после себя черную простыню? Кто читал «Волшебную гору» и дошел до двадцать седьмой страницы, потому что именно на этой странице открыта лежащая на ковре книга? Какие пятнистые крысы, какие голубые песцы здесь угнездились? Кто просматривал газеты? Кто курил и оставил везде горы окурков? Кто спал в кресле? Кто швырнул полотенца на пол ванной? Кто забыл в прихожей шейный платок тигровой расцветки? Что за личности, что за мороки тут хозяйничали? Да, тут угнездились крысы и песцы и во время ночных охот и любовных игр все порушили и растащили по углам.