Песни пьющих — страница 14 из 27

Да, да: на гражданке, на гражданку, я с отчаянным упорством повторяю это солдатское словечко, наша жизнь до того, как мы начали пить, была гражданской жизнью, в той жизни дома наши не рушились, живы были наши матери, с нами были наши жены, невесты, дети. В той жизни мы обедали, завтракали, ужинали. Различали вкус блюд, пору дня и времена года. Засыпали по вечерам, просыпались утром, ходили на службу, пока огонь пожара не перекрыл все пути. Город стоял понятный и незыблемый, на улицах витал запах кофе и выхлопных газов, молодая женщина в желтом платье останавливалась перед витриной; мы существовали — даже если нам это только казалось. Мы читали газеты, заходили в книжные магазины, слушали музыку, лакомились эскимо в шоколаде, бегали на футбольные матчи, ездили на трамваях. Но все это прошло, кануло в Лету; который уже год шла страшная война, мы были солдатами загнанной в котел самозваной армии, мы были побеждены, но, вопреки здравому смыслу, не сдавались, нам давно некуда было отступать, из дому не приходило никаких известий, темное кольцо адских сил неумолимо сжималось. Мы засыпали где ни попадя, упершись лбом в бруствер, нас будила канонада сердца, мы уже не помнили, когда в последний раз переодевались, и питались чем бог пошлет, только наши фляжки каким-то чудом всегда были полны, мерзопакостный самогон поддерживал нашу быстро укорачивающуюся жизнь. Дон Жуан Лопатка опять взял губную гармонику, и зазвучала мелодия незнакомой, забытой колядки, когда-то я ее слышал, кто-то из моих близких пел эту колядку, аккомпанируя себе на пианино. Может, ее распевал мой дед, Старый Кубица, шагая по протоптанной в снегу тропинке? Может быть, ты мурлычешь ее, ставя пустую тарелку на белую скатерть? Может быть, черный с единственной белой отметиной кот слушает эту колядку на подоконнике в опустевшем доме?

Я отчетливо, как во сне, слышу: в этой музыке — сила подкрадывающейся смерти и сила, не подпускающая смерть, позволяющая истинному писателю отвращать ход событий. Я хочу на последней странице толстой тетради еще описать (дабы потешить собственную гордыню) самое сложное: историю человека, который поднимается, собирается с силами и из рискованной метафоры страшной войны выходит целым и невредимым, выходит победителем. Я хочу писать книги, которые помогают преодолевать слабость укрепляют дух, как колядки Дон Жуана. Я принимаю пожелания здоровья и всего наилучшего, мне это нужно, мне нужен душевный покой, легкость пера, ровное биение сердца. Дон Жуан Лопатка играет так, будто — спустя несколько месяцев — воскрешает самого себя из мертвых, за окном видны заснеженные поля, темные стены то ли австрийских, то ли русских казарм, тепло из печей металлургического комбината возносится прямо к Вифлеемской звезде. Мы сидим за столом вперемешку с самоубийцами, и разомлевшие сестры не спускают с нас глаз. Из-под белых наколок наших ангелов-хранительниц в беспорядке выбиваются пряди волос, их жесты обретают хорошо нам знакомую плавность, манящие огоньки загораются в их глазах. Стройные красавицы из отделения для самоубийц встают и первыми приглашают нас на рождественский танец.

17. Письмо из отделения для делирантов

(Начало неразборчиво даже для адресата, бумага скверная, в клеточку, формат А4, вечное перо, почерк корявый, чернила синие.)

…целых пять месяцев. Когда я им говорю, что избавляюсь от пагубного пристрастия ради Тебя, они только глядят презрительно. Когда говорю, что избавляюсь от пагубного пристрастия ради нас — глядят презрительно; тогда я надолго умолкаю, потому что мне известно, чего от меня ждут кровожадные ординаторши. Я бросаю пить ради себя, говорю якобы после некоторого раздумья, и хорошо, что они не догадываются, какие чувства вызывают во мне своими одобрительными улыбками. Они этого не знают, хотя им следовало бы знать, в конце концов, они мастерицы придумывать чувствам названия и нас этому обучают: как называть чувства. Мы, видишь ли, страдаем болезнью чувств. Делиранты не способны ни определять свои чувства, ни управлять ими. В данном — единственном — случае это вроде бы даже верно: я не могу сказать, что за чувство, большее чем любовь, я к Тебе испытываю. И я уверен, что избавлюсь от своего порока, сброшу его, как сбрасывает кожу змея. Боже мой, если бы какая-нибудь из ординаторш прочитала эту фразу — она бы умерла от негодования.

— Ничто не получается само собой, никто за тебя этого не сделает, ты все должен сделать сам.

— Так точно, я буду бороться с собственной слабостью.

— Бороться? Ты будешь бороться? С кем? С этим чудовищем, которое сильнее тебя и наверняка тебя одолеет? Ты вынужден будешь сдаться. Кого ты намерен победить? Голоту?[9] Алкоголь ведь подобен Голоте: шансов на победу у тебя никаких, волей-неволей придется признать свое поражение.

Вот такие разговоры здесь ведутся, такие восклицания, будто жаркая мольба, возносятся к хмурому июльскому небу. Ключевые слова и излюбленные присказки ординаторш: алкоголь подобен Голоте, или алкоголь подобен Тайсону, или делирий — это навечно, как отрезанная нога, или делириозное состояние сродни демократии; такие вот у наших кровососок любимые присказки; а еще они с маниакальным упорством заставляют нас говорить только от первого лица. Я, я, я. Не дай бог употребить безличный оборот. Не дай бог сказать «человек». Не дай бог сказать «бес». Не дай бог употребить множественное число.


— Я потерял деньги, то есть меня обокрали, — говорит запутавшийся в жизни Янек, которого из-за ярко выраженной склонности везде и всюду наводить порядок прозвали Ударником Социалистического Труда, — ну тут и началося.

— Что началося? — выпытывают добела раскаленные ординаторши, нажимая на безличную частицу «ся». Что «началоссся»?

— Запой начался. Пошло-поехало, — говорит Янек, а они разражаются диким смехом и выкрикивают:

— Запой начался! Сам собой! Что пошло? Куда поехало? А пил-то кто? (Сатанинский взрыв смеха.) Кто пил?

— Я пил, — тихо, как пристыженный ребенок, говорит Янек и, на свою беду, добавляет: — Пьешь, конечно, по-страшному пьешь, где уж человеку тягаться с этим бесом, сколько, к примеру, было с соседом выпито, мы с соседом по полной программе…

Кровососки, отсмеявшись, с жаром принимаются наставлять Ударника Социалистического Труда: вместо «пьешь» нужно говорить «пью», вместо «человек» нужно говорить «я», вместо «бес» — «алкоголь», и не «мы с соседом по полной программе» нужно сказать, а привести количество, дату, место. И в заключение еще пару раз отчеканивают: «не выпито», а «я выпил».

Как Ты догадываешься, в душе я с ними горячо полемизирую, хотя и понимаю, что безуспешно, очень уж разные у нас позиции: ординаторши стремятся свести реальность к трезвости, я стремлюсь свести реальность к литературе, и в некой точке — ничего не попишешь — наши пути расходятся. Я отдаю себе в этом отчет, однако продолжаю спорить. Общеизвестно, разглагольствую я мысленно, что частица «ся» характеризует личность и дает более полное и объективное представление о нашей личности, нежели при использовании откровенного и оттого беспомощного «я». Есть книги, целиком так написанные, от начала до конца — только безличные обороты: гулялось, думалось, спалось. А первое лицо единственного числа? Да я погрязал в этом лице и числе по уши, по самую макушку. Я с ног до головы заляпан первым лицом единственного числа. И что? Вопреки надеждам кровососок это отнюдь не гарантирует достоверности и искренности саморазоблачения. Первое лицо единственного числа — элемент литературного вымысла. Бог мой, какое же это счастье: доверившись интуиции, именно сейчас провозгласить конец литературы и с чистой совестью говорить попросту — я.

Я всю жизнь Тебя искал, я исходил вдоль и поперек Желязную, Злотую, Иоанна Павла, весь мир обошел, но отыскала меня Ты. Написала письмо, я ответил, и уже наши письма — мы тогда этого не заметили — бросились друг другу в объятия: наши фразы переплетались, наши почерки сливались, наши чернила смешивались так же беспрепятственно, как соединяются моя и Твоя кровь. Я искал предсмертную любовь, а нашел любовь, дарующую жизнь. Любовь, про какую не написано ни в одном стихотворении, ни в одном романе. Любовь сильную, как колядки Дон Жуана. Я и не подозревал, что на свете может существовать такая любовь. Аля-Альберта, ты появилась в ту минуту, когда я поставил на своей жизни крест. Да, по меньшей мере два последних года я не видел особого смысла жить дальше, мне казалось, я получил едва ли не все, что хотел получить. Я написал то, что написал, и знал, что впредь буду лишь с большим или меньшим успехом повторять то, чему меня научил опыт. Человек пишет книгу, полагая, что, если книга попадет к людям, мир изменится — а это, уверяю Тебя, величайшее заблуждение. Писать же, не веря, что написанное тобой преобразит мир, нельзя.

Я встречался с красивыми женщинами, выпил море горькой желудочной, трудился как вол и погрязал в лени, слушал музыку (больше всего мне здесь недостает музыки), читал классиков, ходил на футбольные матчи, молился в своей лютеранской церкви и воображал, что знаю о нашем мире столько, сколько мне дано знать. Я считал, что полон до краев, а был пуст, пуст как медь звенящая. (Как сказано в Священном Писании: хоть бы и пить перестал, а если любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал звучащий.) Покончить с собой? Да, да, я думал о самоубийстве (всякому нормальному человеку случается хоть раз в жизни подумать о самоубийстве, как написал, кажется, Камю, — я зачитывался им, когда Тебя еще не было на свете), но в тех же нереальных категориях, в каких думал о бесповоротном отказе от горькой желудочной. Сколько же я размышлял о том, что пора завязывать с горькой желудочной! И что? А ничего. Я воображал, как откажусь от горькой желудочной, и спокойно или жадно (скорее жадно) продолжал пить эту мерзкую, хотя с легкостью проскакивающую в глотку жидкость. Я подумывал о самоубийстве, но спокойно или бурно (скорее бурно) жил дальше. Мое пагубное пристрастие обещало мне скорую, реальную смерть — на это я и надеялся. Как говорит одна из здешних мудрых врачих (ибо есть врачихи мудрые и врачихи неразумные — как в Библии есть девы мудрые и девы неразумные; в следующем письме я приведу соответствующую притчу о врачихах мудрых и врачихах неразумных), так вот, мудрая ординаторша Кася говорит, что делирант скорее убежит в мир иной, чем признается в своем бессилии перед алкоголем. Настоящий мужчина может от водяры помереть, но сдуреть не имеет права, как говаривал покойный пан Тромба. И я с этим соглашался, я готовился к побегу в мир иной. Не скажу, что я составил такой же четкий план, как Шимон Сама Доброта, который загодя знал — и не скрывал своих намерений, — что после побега из отделения убежит, так сказать, окончательно, через неделю, через месяц, самое позднее через три года. Я даты не устанавливал, готовился спустя рукава. Но когда прочитал Твое письмо, когда услышал Твой голос, когда впервые Тебя увидел, я понял, что черная петля, все туже затягивающаяся у меня на шее, неизбежно лопнет. Я понял, что эта черная нить порвется гораздо раньше, чем изорвется в клочки мое сердце. Я понял, что ждал Тебя всю свою жизнь. (Из которой по крайней мере двадцать лет вынужден был ждать, пока ты подрастешь.) Но Ты пришла. Ты есть. (Да. Она есть.)