Вокруг отделения для делирантов среди буйных одичавших садов были разбросаны кирпичные корпуса психушки. Ровно в полдень сады заполнялись говорливыми толпами шизофреников и самоубийц в полосатых пижамах; над садами плыли густые, бурые, как хозяйственное мыло, тучи запаха, источаемого их бело-голубыми пижамами и мучнистыми телами; я не мог избавиться от ощущения, что одна из таких туч, сгустившись, плотно меня окутала.
Я принял из трясущихся рук Самого Неуловимого Террориста флакончик «Поло спорта», пообещал себе одеколоном не злоупотреблять и, уж во всяком случае, стараться, чтобы ничего не учуяла сестра Виола, которая за полсотни метров (исключительно — подчеркиваю — благодаря своему бесподобному обонянию) с легкостью определяла, какой — пищевой или непищевой — спиртосодержащий продукт ты употребил (наружно или внутренне). Я принял флакончик, спрятал его в тайник, о местоположении которого умолчу, и взамен обязался вести дневник чужих чувств.
Шестого июля в половине пятого утра, сев за стол в «тихой комнате», я на чистом листе бумаги формата А4, в верхнем левом его углу, проставил дату: 6 VII 2000.
«Закончилась первая неделя моего пребывания здесь, сейчас половина пятого утра. Идет дождь. Через полчаса прозвучит сигнал, означающий побудку. Я сижу в тихой комнате и пишу дневник чувств. В настоящий момент я ощущаю в душе отчаяние. Каким еще может быть душевное состояние человека, который в начале июля просыпается в отделении для делирантов, зная, что он должен провести тут целое лето? Дождь за окном меня угнетает и одновременно приносит облегчение. Угнетает по той причине, что если не перестанет лить до воскресенья, то в воскресенье, когда приедет моя невеста, нам с ней некуда будет податься. А облегчение дождь приносит потому, что, если бы стояла жара, я бы еще больше жалел об уже выкупленной путевке и загубленном из-за моего забубенного пьянства отпуске. Я бы все время воображал, как мы с невестой лежим на пляже, и мое отчаяние только бы усиливалось.
Вчера на вечернем групповом занятии мы прощались с теми, кто сегодня выписывается. Я им завидовал и хотел быть одним из них. Бездомный Чеслав, который должен был последним произнести прощальную речь, вместо речи прочитал собственный стих. Когда он закончил, сестра Виола сказала, что ему нужно еще раз повторить курс лечения, с самого начала. Хорошо, что я не умею писать стихи».
Внезапно я почувствовал усталость. Писать за делирантов их исповеди, сочинения и дневники вообще занятие изнурительное, а в данном случае я понял, что подделывать дневник Самого Неуловимого Террориста мне просто не под силу. С некоторых пор я подозревал, а теперь окончательно уверился, что неустанное имитирование простецкого стиля делирантов отражается на моей изысканной стилистике. Если я и дальше буду часами корпеть над составлением корявых фраз, это пойдет во вред моим собственным писаниям, да и — повторяю — здоровье уже было не то. Конечно, я мог бы повысить цену своих сочинительских услуг, но тогда бедные, как церковные мыши, делиранты стали бы уж совсем неплатежеспособными, а что ни говори, гонорары — будь то пять злотых, или сигареты, или еще что-нибудь — были моим единственным источником дохода. И я принял более благородное решение: писать свободно, не наступать на горло собственной песне, не сдерживать присущий мне размах; под конец же я намеревался путем отфильтровывания стилистических изысков и выдающих эрудицию автора отступлений так отредактировать текст, чтобы он приобрел вид с трудом нацарапанного трясущейся рукой подлинного делирантского манускрипта.
«По профессии я водитель, последнее время работал в фирме, транспортирующей на Восток фрукты. Работа хотя опасная, но хорошо оплачиваемая. А еще приходилось много и в разных местах пить. Трейлер с фруктами не может ждать слишком долго. Трейлер с фруктами не может стоять неделю ни при погрузке, ни в пути, ни на границе. Чтобы ускорить дело, чтобы дело стронулось с мертвой точки, чтобы мой трейлер с фруктами стронулся с места, надо было ставить грузчикам, кладовщикам, полицейским, таможенникам и получателям фруктов. И я ставил, и пил вместе с грузчиками, кладовщиками, полицейскими, таможенниками и получателями, пил с поляками и пил с русскими. Мой шеф — главный диспетчер фирмы, транспортирующей на Восток фрукты, — прибавлял к моей зарплате сумму, которую я по необходимости тратил в пути на водку. Человек он был хороший, хотя сам в рот не брал. Тем более я жалею, что сделал то, что сделал. А сделал я вот что: последний раз вернулся из России в дымину пьяный. В самом этом факте ничего особенного не было, такое случалось и раньше. Но в тот раз, вернувшись из России здорово втертый, я захотел (немедленно! не откладывая!) поговорить с шефом, захотел немного очухаться в атмосфере приятной трезвости, окружающей этого человека, и постучался в дверь кабинета главного диспетчера, и вошел, и уселся в кресло, и завел разговор, из которого ничего не помню. Шеф, видя, в каком я состоянии, угостил меня кофе. Я залпом выпил кофе, и меня затошнило. Надо еще учесть, что на дворе стоял лютый мороз, а в кабинете шефа было очень жарко, разница температур, видимо, подействовала на меня ослабляюще. Шеф говорил со мной ласково, я же, невзирая, что мое поведение может показаться невежливым, встал, полагая, что еще успею. К сожалению, не успел. Встав, я ощутил, что внутри у меня все перевернулось, изо рта хлынула пенистая блевотина, и я обрыгал всю как есть карту польско-российской приграничной зоны, лежавшую у шефа на столе. Шеф обалдело смотрел, как бурые струйки моей блевоты пересекают Буг, как со скоростью разогнавшихся трейлеров они проскакивают пограничные пункты в Бресте, Медыке, Тересполе, с профессиональной сноровкой нелегально переходят границу, захлестывают будки пограничников и тайники контрабандистов, бурным потоком врываются в пригород Сокулки, заливают бобровницкий рынок, текут через Семятичи.
И органический запах моей блевотины разнесся по кабинету, и, сокрушенный блевотиной, вонью и стыдом, я трупом пал к ногам шефа.
Почему так случилось? Почему именно со мной такое случилось? Как объяснить тот факт, что я хотел выказать шефу свою исключительную душевную симпатию, а предъявил позорное содержимое желудка? Главная проблема в том, как примирить широту пьяной души с ущербностью пьяного тела. Как это объяснить и согласовать? Как вообще совместить высочайший душевный порыв с мерзопакостной блевотой? Как связать фантастическую, вдохновенную легкость с простыней, назавтра черной от пота? Что общего между вечерней отвагой, удалью и утренними страхами, тревогой? Не задаю ли я, на гражданке простой дальнобойщик, гоняющий на Восток трейлеры с фруктами, простой водила, из-за своего пристрастия к военным шмоткам прозванный шоферней Самым Неуловимым Террористом, не задаю ли я случайно элементарные вопросы, на которые может ответить любой врач, а то и студент-медик? Стыдно так откровенно себя хвалить, и все же скажу: нет. Я задаю вопросы высшего порядка. Я пишу этот трактат о пьянстве не для того, чтобы отвечать на вопросы, а для того, чтобы их ставить. Все равно я уже так далеко заехал, что последние главы трактата дописываю в отделении для делирантов. Ибо мой шеф, увидев у своих ног мой облеванный труп, незамедлительно меня сюда привез…»
Вдруг (вдруг! вдруг!) я почувствовал деликатное прикосновение чьей-то руки к своему плечу, и мне стало так страшно, что я не только прекратил писать, но даже точки в конце последнего предложения не поставил. Я понял, что разоблачен, что мой творческий труд по изготовлению подделок больше не секрет. Я понял, что моего плеча коснулся, стоя у меня за спиной, психотерапевт лже-Моисей, он же Я, Спиритус. Я понял, что он заглядывает мне через плечо, что уже добрых несколько минут следит за движением моего пера, читает то, что я написал. Я повернулся на стуле и увидел его круглую приветливую физиономию, и не посмел взглянуть ему в глаза. Я трясся как осиновый лист, я ощущал, явственно ощущал, как ни с того ни с сего возвращаются уже совсем было исчезнувшие симптомы: страх, потливость, тошнота, бессонница, галлюцинации. Психотерапевт лже-Моисей, он же Я, Спиритус, внимательно на меня посмотрел, еще раз бросил взгляд на исписанную страницу, которую я даже не попытался чем-нибудь прикрыть, после чего, не сводя с меня глаз, произнес:
— Я вижу, ты утишился, вижу, ты работаешь над собой, стараешься. Вот и отлично. Тихость, абсолютная тихость — основа всего.
С тишайшей сердечностью похлопав меня по плечу, он бесшумно, как и вошел, покинул помещение. Я автоматически встал, автоматически достал из кармана пачку сигарет, тяжело, как Голем, передвигая ноги, вышел из тихой комнаты и направился в противоположный конец коридора. Открыв дверь курилки, я услышал последние фразы извечного спора о том, есть ли связь между душой и физиологией и если есть, то какова ее природа.
22. Гнедой Фукс
Морозная довоенная зима. Середина января 1932 или 1933 года. В этой части земного шара, где сейчас мой дед, Старый Кубица, выпивает очередную рюмку водки Бачевского, мороз и снег продержатся еще долго. Тяжелый бараний тулуп сполз с дедовых плеч, под тулупом белая рубашка со стоячим воротничком и черный жилет, Старому Кубице тепло, кровь бойко кружит по жилам, однако откуда-то просачивается боль, повыше сердца или пониже легких, то ли между мышц, то ли между костей у него дыра — незаживающая рана.
В пивной «У Дрозда» темно, только узкая полоска света тянется от керосиновой лампы на буфетной стойке, только раскаленная чугунная дверца кафельной печи алеет, словно знамя бога войны, только за окнами все белым-бело. Хозяин пивной расставляет стаканы на полках буфета, поглядывает в темный угол. Старый Кубица сидит не шевелясь, то есть не шевелясь он сидит пятнадцать минут, по прошествии пятнадцати минут можно заметить легкое движение руки, услышать негромкий звон стекла, голова деда запрокидывается. Мой дед Старый Кубица пьет и не знает, как быть. Он гонит прочь мысли о долгах, о хозяйстве, о бабушке Зофье, гонит мысли о детях. О своем любимце гнедом по имени Фукс он вообще не думает. Думает он о том, что завтра на рассвете должен убить устроньского купца, которому сегодня продал гнедого по имени Фукс.