ете, ты неизбежно рано или поздно начисто забываешь о земном существовании, в писательском же деле пренебрежение таковым ведет к графомании, а стало быть, тот, кто пишет и пьет, попадает в сложное положение. Я пил и не забрасывал сочинительства, вот и сейчас с пьяной слезой в глазу пишу о заброшенной по причине пьянства стиральной машине. Ах, если бы я нашел в себе интерес к ее земному разладившемуся механизму… ладно уж, просто нашел бы свободную минуту, я бы, ясное дело, поручил кому следует починку. Но я не находил ни того ни другого. Не сподобился позаботиться о хлебе нашем насущном — аминь. Моя первая жена со временем привыкла к вечно неисправной стиральной машине, и перестала на меня давить, и ушла, и никогда больше не давила. Моя вторая жена ушла до того, как привыкла и перестала давить.
13. Цитаты
О мне толкуют сидящие у ворот, и поют в песнях пьющие вино.
Еще в четверг было пито. И как пито было! А теперь он кричал день и ночь и осип, теперь он умирал.
Изрядно, весьма изрядно подкрепившись, я принялся складывать свои манатки на крышу сарая, до которой мог дотянуться рукой, сперва положил портфель, затем, одну за другой, бутылки: саксонскую хлебную водку, потом четыре непочатые и одну початую бутылку шварцвальдской сливовицы — все аккуратно, рядком, на краю крыши.
Ничего больше, кроме как убивать время, ему уже не оставалось. И та кварта бурбона, которую он вслепую швырнул в реку, теперь не поможет.
У тебя есть коньяк? Наверное, он для твоей старушки матери. А может, ты хранишь этот коньяк для Господа нашего Иисуса Христа, чтобы угостить его в день второго пришествия. Разве мне, твоему другу, пристало судить, для чего предназначен этот коньяк?
Знаете ли, знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки ее пропил?
Разве я не чувствую? И чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу… Пью, ибо сугубо страдать хочу!
Наши грехи Богу ни угодны, ни неугодны, он только лишь их допускает.
Так я и провел всю ночь, пил и блевал попеременно.
Он входит в церковь, губы его шевелятся, будто читая молитву. Внутри прохладно; на стенах изображения Крестного пути. Кажется, никто не смотрит. В церкви — вот где ему особенно нравится пить.
Что ж, что пьян? Ну, и пьян! Пьян — и горжусь этим.
Но бывали такие пропойцы, что — ощущая в себе переизбыток спиртного и не желая отступаться, ибо по завершении трапезы охоты ничуть не убывало, — выходили за дом и там, добровольно скинув с души, возвращались к столу и снова наново пили.
А не думала ты, что жить с пьянчугой тебе прискучит? Ты еще самого худшего не видела. Я все переворачиваю вверх дном. Постоянно блюю. Это чудо, что последние несколько дней я так хорошо себя чувствую. Ты как противоядие, что смешивается с алкоголем и удерживает меня в норме, но вечно это продолжаться не будет.
И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите, пьяненькие, выходите, слабенькие, выходите, соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но придите и вы!»
Выпьешь ты рюмку, а у тебя в животе делается, словно ты от радости помер.
Однако я не могу представить себе, как можно продлить удовольствие от питья, когда пить уже больше не хочется, и как можно создать себе воображением искусственное и противоестественное желание пить.
Пошли, Господи, всем нам, пропойцам, такую легкую и прекрасную смерть!
— Выпить вроде охота.
— Всем охота, только не все это знают.
Я был напуган и пил больше обычного. Я работал над своим первым романом. Сидя за пишущей машинкой, каждый вечер выпивал полбутылки виски и дюжину пива. До рассвета курил дешевые сигары, колотил по клавишам, пил и слушал классическую музыку по радио. Я поставил себе цель: десять страниц зараз, но проверить, сколько написал, мог только на следующий день. Вставал утром, блевал и отправлялся в переднюю комнату — поглядеть, сколько страниц лежит на диване. Норму свою я всегда перевыполнял.
И услышал я голос с неба, говорящий мне: напиши…
Мой организм отравлен алкоголем.
И пришел один из семи Ангелов, имеющих семь чаш, и говоря со мною, сказал мне: подойди…
Врата любому лиху пьянство:
Раздорам, богохульству, чванству.
Горит душа, страдает плоть —
Спаси, Господь.
Без питья не жить, да и о питье не жить.
Как биолог, как исследователь общественной жизни, занимающийся властью и переустройством мира, созданием универсального порядка, — во всех этих ипостасях он, казалось, испытывал огромную потребность в копуляции.
Странное дело: водка — чертовски крепкий напиток, загадочный настой трав, каким-то особым образом связанный со звездами.
Мы шли рука об руку по Сен-Жерменскому бульвару, и перед витриной антиалкогольной лиги, где, по обыкновению, выставлены были ссохшиеся мозги, я сказал:
— Здесь, разумеется, лучше перейти на другую сторону.
Кто хочет повторения, тот настоящий мужчина.
С седьмого класса я стал довольно аккуратно посещать веселый дом, там пил пиво.
Душа моя среди львов…
Кругом бочки с портером, красота. Но крысы и туда забираются. Упьются, раздуются с собаку и плавают на поверхности. Мертвецки упившись портером. Налижутся до блевотины, как черти.
Пока я с вертолета, пролетающего над Манхэттеном, разглядывал Нью-Йорк, будто проплывая в лодке со стеклянным дном над тропическим рифом, Гумбольдт, вероятно, рылся среди своих бутылок, отыскивая хоть капельку сока, чтобы смешать его с утренним джином.
Жизнь возможна лишь благодаря ускользанию от идеи времени.
Господи, я любил клубничный джем.
Темную сладость женщины, а также
И ледяную водку.
Не знай я, что покончить с собой можно в любой момент, удавился бы немедленно!
Путь Твой в море, и стезя Твоя в водах великих, и следы Твои неведомы.
А теперь давайте подумаем с вами вместе: что бы мне сейчас выпить?
14. Стихи Альберты
Прекрасны были стихи Альберты, прекрасны, как сон. Свет, а может быть, тень, луч света или тень младенца, душа — нежная, загадочная, непостижимая — скользила по строкам, от строфы к строфе. Не покидая отчего дома, Альберта хрипловатым сопрано воспевала все предметы и утварь, что когда-то там были. Читала стих о жестяном чайнике на шестке, в котором некогда кипятили воду, читала о той воде, о том шестке, о свече, в ночь под Рождество горевшей на столе, читала замечательную лирическую поэму о вязаной шапочке мальчугана, который каждый день по дороге в школу проходил под окнами ее дома.
Сколько это продолжалось, не знаю, долго ли Альберта читала стихи, не знаю: кажется, недолго, и, кажется, во время чтения меня ни разу не сморила упоительная, минутная или более продолжительная дремота. Так или иначе, читала она, стоя посреди комнаты, как посреди сцены; все тогда указывало — да и теперь указывает, — что это должно было выглядеть чертовски смешно, однако не только не было смешно, но чем дальше, тем сильнее меня волновало. Я слушал стихи стоящей как изваяние на замусоренном полу Альберты, и мне чудилось, что я лежу на облаке.
Потом она присела на край облака, сразу ставшего соблазнительным краем матраса, и положила свою теплую ладонь на мою холодную руку и задала мне вопрос, который я тысячу раз слышал, задала вопрос, который мне уже задавали тысячи, миллионы людей, задала вопрос, который мне уже задавали европейцы, азиаты, американцы, африканцы, австралийцы и, кажется, даже эскимосы, задала вопрос, который до сих пор мне не задавал, пожалуй, один только Господь Бог.