Песни радости, песни печали — страница 45 из 65

– Отчего ты сама не своя, Добродеюшка?

Та сжала и без того узкие губы, подбородок ее затрясся, и вместе с брызгами слез у нее вырвался стон такой силы, что вмиг разбежался эхом по всем дворцовым закоулкам.

– Ну-ну, право, что судьбу гневить… все как-нибудь образуется, не так ли? – Мила сама едва ли в это верила, но в тот момент чувствовала, что хоть кто-то должен оставаться в твердой воле и не сдаваться в плен чувству утраты.

– Не о том я плачу, милая моя… – Добродея подняла глаза, но, найдя взглядом очи княжны, тут же отвернулась, сделала глубокий вздох, чуть себя успокоив, и тихо заговорила: – Не знаю, как вас просить о прощении, сударыня. Это ведь я виновата.

Мила продолжила сидеть в непонимании, глядя прямо на служанку.

Та развернулась и с отчаянием добавила:

– Да и сама себя я теперь простить не смогу вовек.

Накрыв лоб рукой, будто проверяя, не настиг ли ее нечаянный приступ жара, Мила прошептала:

– Что ты… что ты хочешь мне сказать? В чем признаться? Я решительно не понимаю…

– Я все знала, – спешно перебила ее Добродея. – Тайна вашего рождения была известна мне с самого начала. И не было во всей земле, во всем Пятимирии жинки более гордой, чем я, только лишь тем, что за вами приставлена была приглядывать. И под страхом смерти и вечных страданий никому бы я не выдала то, что обещала хранить в секрете.

Княжна поймала во взгляде своей няни ту нежность, за которую любила ее всем сердцем.

А та продолжала:

– Вы росли, хорошели, мудрели и всем своим обликом больше и больше походили на мать. Я молчала, наблюдала да радовалась, какая красавица Лада… Лади… Ладимилочка, лебедушка белая на моем попечении. Никому не говорила. И только вот в столице… – Она резко зажмурилась. Было отчетливо видно, как тяжело ей даются эти слова. – Когда нас в порту разлучили насильно, помните? Меня же как обухом по голове ударили, и что дальше было – помнится смутно. Посадили, кажется, в телегу, везли-везли куда-то и привезли в хату белокаменную. Там со связанными руками на стул усадили и давай о жизни в Новом граде расспрашивать. Обо всем в подробностях. А я сижу, слюну глотаю да помалкиваю. В ход тут палки пошли, но я молчком все эти невзгоды снесла. Знала бы, что обещание мое все равно сорвут, молила бы о том, чтоб погубили меня теми палками…

– Да как они смеют… Кто они? Тарховы целовальники?

– Не могу знать, княжна. Одеты они не по форме были, я оттого и не подумала, что они из Совета какого. Да и что уж сейчас кулаками в ту сторону махать… Молчала я под палками, писка единого не проронила. Они меня так и оставили, а во рту ссохлось все, уж и влаги никакой не осталось. Заходит тут старик, глаза-пуговки, и протягивает мне чарку. Думала, что самый добрый из них, сжалился над теткой деревенской. Оказалось, самый хитрый. Что в той чарке было – одной Макоши известно, по вкусу – что сливки парные, а запах такой… приторно-сладкий, будто цветов черемухи накидали. И чуть я только хлебнула – по всему телу стали волны подниматься, в голову ударили, змеями внутрь заползли. Дрожь меня била, да не от холода, а от чего-то непередаваемого… И чувство это побродило внутри да спустилось туда… между ног. И как засвербело! Я, знаешь ли, такой… чесотки никогда не испытывала. А руки-то связаны, вот я и извивалась, что змея. Старик как увидел меня такую, так подсел да своих пособников позвал… Было их там трое или четверо, девица молодая одна в круге их. А мне жарко до ужаса, я вся в поту, они меня и раздели да в уши дуют и вопросы свои приговаривают, трогают все места. И девка эта руками своими… И сопротивляться не могу, чресла не чешутся уже – горят! Ой, право, княжна, это была пытка на грани с таким блаженством, что я сдержать себя не имела силы. Вот и рассказала, пока они меня мучили, а как в себя пришла, стыдно стало так, что и словами не передать.

Мила понимающе кивнула.

Сочтя этот жест знаком снисхождения, служанка бросилась на колени и громко запричитала:

– Не прощу себя никогда за то, что слабость моя к смерти владыки нашего привела!

Княжне пришлось обнять Добродею, чтобы поднять ее на ноги. Она погладила заплаканное лицо и прижала его к своему плечу.

– Не кори себя, моя золотая. Кем бы ни были эти жестокие люди, одно понятно: они искусны в своем умении добиваться желаемого. Отмщение за ними придет, я верю, но думать об этом сейчас не время. Сохранить мир в нашем родном Новом граде – вот над чем должно сейчас трудиться, и это занимает меня больше всего остального!

– Верой и правдой буду вам служить, моя княжна, и, если потребуете, отрежу себе язык, чтобы не болтать лишнего!

Последние слова вызвали у Милы мягкую улыбку. Она снова погладила ее по волосам и взглянула в узкий створ окна.

– Княжна… – обратилась к ней служанка. – Раз вы меня при языке оставили, могу спросить? – И, получив молчаливое согласие, прошептала: – Как вам матушка ваша?

В окне был виден кусочек площади. Мостовая изнемогала от нашествия мирян, новоградцы толкались, пытаясь проникнуть поближе ко входу во дворец. Понятное дело, все это сопровождалось недовольными криками. Мила повернулась к служанке и проговорила:

– Я… ты знаешь, я ведь не сразу поняла, кто передо мной. А как только узрела нашу схожесть, почувствовала наше родство – да что там! – услышала ее голос, ощутила что-то такое внутри, чего раньше никогда не испытывала. И пусть меня снедает скорбь, будущее мое туманно и сомнения эти терзают меня, тоски внутри нет совсем. Я как будто вмиг стала другой, но кто я теперь – не ведаю…

– То ли еще будет, княжна. То ли еще будет!



День в столице Буянского княжества был ослепительным: ни тучки, ни облачка. И особенно ярким он показался Сирин в то мгновение, когда она наконец покинула застенки и вышла на душную улицу. Дева вмиг сощурила глаза в надежде поскорее привыкнуть к свету. Ее преследовала одна безобидная напасть с самого детства: в родной Элладе солнце пылало беспощадно, кристаллизуя чистейшего оттенка лазурь на небосводе, но не жалея пастбищ и лугов и сжигая их свежую зелень в охристый пепел. А Сирин относилась к тем «счастливцам», которые от резкого света принимались чихать. Вот и сейчас, почувствовав предупредительную щекотку в носу, она стремительно поднесла палец к самым ноздрям, что, впрочем, не уберегло ее от громкого чиха. Раскрыв глаза, Сирин приметила темный силуэт прямо перед собой. Незнакомка вдруг заговорила:

– Как ты изменилась, девочка моя! И не узнать тебя.

Зрачки еще не привыкли к блеску погожего дня, фигура не обрела в ее глазах твердых черт, но глубокий голос из-под тени капюшона вернул Сирин туда, где жили сокровенные страхи и всепроникающее отчаяние. Сомнений быть не могло.

– Деметра…

– Ты не представляешь, чего мне стоило уговорить их отпустить тебя, Сирин.

Дева-птица наконец сумела рассмотреть свою богиню – спустя столько лет. Та ничуть не изменилась: те же цвета спелой оливы грустные глаза, впалые щеки, четкие линии, очерчивающие тяжелые скулы и подбородок, ломаная пурпурная нить недовольных губ на землистом лице. Высокий лоб прятался под той же черной тканью, что она носит, не снимая, с тех пор как…

– Как же мне жаль вашу дочь! Я так и не простила себя за то, что мы тогда не уследили…

– Брось. Не надо этих слов.

Богиня откинула край материи от лика, поднесла к самому носу один из пальцев, предварительно щелкнув крышкой объемного перстня, и сделала резкий вдох. Зрачки ее на секунду закатились за верхние веки, а сразу после на лицо сошла волна блаженства. Черты ее смягчились, уголки губ поползли вверх, и Деметра прошептала:

– Жалеть не надо, Сирин. Она сама. Сама захотела и сбежала с Аидом. Мне Гермес помог, отыскал ее, а она там, оказывается, живет в счастливом покое, пока я места себе не нахожу!

Деве-птице вдруг стало невыносимо тяжело дышать. «Как это “сама”?» Поверить в услышанное было решительно невозможно. От нахлынувшего бессилия Сирин оперлась о каменную кладку стены и обняла себя руками, будто тело ее настиг жар. Ее лучшая подруга, прекрасная Персефона по собственному хотению сбежала с Аидом – чудовищем из подземного мира. Да будь он хоть трижды царем того царства – сбежала за счастьем, а ей ничего не сказала!

– Но, знаешь, каритсаки му[37], я ее простила. Простила Персефону. Она же отчего мне ничего не поведала? Оттого что побоялась моего гнева, что я запрещать буду… Глупая!.. Но страдания заставили меня осмыслить всю мою жизнь, мои чаяния и поступки, понять, как я бываю жестока, даже с самыми близкими! И ты да и все дочкины сирены моей пощады не знали… Но то была не я! Горе заволокло мои глаза, потому и не ведала я, что творю, разум покинул меня, уступив место ярости и жажде отмщения… Только бы найти ее, мою Персефону любимую, дочь ненаглядную! Искала день и ночь, везде побывала, куда только ноги мои доходили… и вы тут вертитесь! Какие же вы подруги, раз за дочерью моей драгоценной уследить не сумели? Конечно, я сорвалась. Отправить под плаху велела. Но сжалилась от ваших обещаний да уверений, что, будь вы птицами, с высоты полета нашли бы доченьку мою в одно утро… Но не отыскали! А как же отыскать, коли она внизу с Аидом прячется!

Да, жестокости богине было не занимать. У Сирин пересохло во рту. Собрав последние силы, она оторвалась от стены и слабо проговорила:

– А меня? Меня, Деметра, вы простили?

Действие порошкового снадобья, несущего доброту, вероятно, закончилось. К усталым переспелым глазам-оливкам богини вернулся привычный колючий взгляд, а подбородок выпятился в искреннем недовольстве всем сущим.

– Видишь – тебя отпустили? Час битый пришлось этих буянских уговаривать. А благодарности никакой. Мальчишка тот, что помер, и так сюда сослан был, в этот край невеж, чтоб у нас ничего не начудил. А сгинул – так и с плеч гора…

– Не знаю, как и выразить свою признательность, о всемогущая Деметра!

Сирин хотела было для пущего эффекта броситься ей в ноги, но посчитала, что это будет излишне фальшиво. Поймав острый взгляд богини, она почувствовала, как внутри все сжалось. Но от возникшего ощущения, что новой встречи с Деметрой может не случиться, она вся подобралась, глубоко вздохнула и поторопилась спросить о том, что беспокоило ее все эти годы: