Сижу я в качалке перед окном и смотрю, как над крышей соседнего дома зажигаются звезды, а из-за трубы выглядывает рог месяца. Вы же знаете мою комнату. Она упирается своим единственным окном в глухую рыжую стену. Правда, не ахти какой простор, но солнце ухитряется заглядывать ко мне в полдень, и месяц ухитряется временами.
И вот сижу я, а молодой месяц — этакий рогастый мальчишка в первой четверти — выкатился из-за трубы и подмигнул мне.
— Здорово, приятель! — говорит.
— Здорово, — отвечаю, — если не шутишь.
Мы с ним старинные друзья и страшно скучаем друг без друга.
— А ведь напрасно ты, — говорит, — Ваську-голубятника выругал.
— Скажешь тоже — напрасно! Такой негодник! Мало Антенну согнул — коту Егорке лапу отшиб. Целый день на трех прыгает.
— И все же — напрасно. Не спорь: мне сверху виднее. Да ты не хмурься! За Ваську мне заступаться нет смысла. Но должна же быть справедливость или не должна? Кто же тогда Антенну погнул и Егорку зашиб, спрашиваешь? Так слушай же.
Вышел я вчера обычным дозором, заглянул в твое окошко — спишь ты. Погляжу-ка, думаю, на Кавказ, лучами ледники на Эльбрусе потрогаю. Больно уж я люблю, как они, словно драгоценные камни, начинают гореть. И вдруг слышу разговор. И чей, ты думаешь? Говорили твоя алюминиевая Антенна и античная Ваза-старуха. Та самая, что на правом углу дома. О нее ты ногой упирался, когда разгибал сегодня Антенну.
Говорила Ваза:
«А ты, оказывается, нежного воспитания, Антенна. Вторую неделю, как на крыше, а уже клянешь и солнце, что тебя жжет, и росу, что по утрам тебе холодно. А грянут морозы, да задуют бураны, да ветер начнет раскачивать!.. Нет уж, коли поставили тебя сюда радиоволны ловить, так уж терпи. Я тоже смолоду была куда какая неженка! А сейчас ко всему притерпелась. И так мне полюбилась моя крыша — ни на какую другую сменять не согласилась бы. Даже на высотном здании. Здесь мне каждая водосточная труба, каждый карниз, каждый уличный фонарь знакомы.
А сколько в нашем дворе на моих глазах детишек повыросло! Некоторые учеными, докторами, инженерами стали. А какими были… Эхе-хе!.. Глянешь вниз — все течет, все меняется, а ты стоишь себе и стоишь второй век, и, кажется, нет времени до тебя никакого дела. Одна вот эта улица сколько раз вид свой меняла. Когда-то с булыжной мостовой перестук окованных колес, цокот лошадиных подков доносился. Кареты, барыни, пролетки, жандармы… Куда ни посмотри — одни лошади… А потом трамваи побежали по улице. Визжат о рельсы колеса, брызжут из-под дуг синие искры. А потом об асфальт зашипели шины автобусов… А потом опять новость — толстобрюхие, как купцы, усатые, как тараканы, и, как черепахи, солидные, — заскользили троллейбусы.
Тишь теперь. Прелесть. Но когда они снимали трамвайную линию, и все заливали асфальтом, я думала, оглохну от шума. Зато теперь… теперь у меня покойная старость и хочется только — оо-а! — спать».
Ваза позевнула, и от нее отвалился кусочек цемента и прямо угодил Егорке по лапе. Он в это время стоял как раз под Вазой внизу и обсуждал новый способ ловли мышей с котом Варлаамом.
Когда кот, вякнув, нырнул в подворотню, античная Ваза сказала:
«Бедный Егорка! Второй раз ему ни за что, ни про что попадает!.. Понимаешь, Антенна, хоть не позевай. Как позевнешь — не от ручки, так от лаврового венка кусочек отвалится. Ох, старость, старость, песок уже сыплется… И болит-то у меня все, и ломота… Антенна, посмотри, пожалуйста, что там у меня сзади. Зудит, понимаешь, и зудит! С самой весны никакого покоя… Почеши немножко. У тебя же на конце такая хорошая щетка из проволоки!.. А то я просила голубя, скреб он, скреб, а как зудело, так и осталось. Что там такое?»
«Сверху не видно, а нагибаться мне трудно», — сказала Антенна.
«Эх, до чего вы, молодые, все ленивые», — проговорила Ваза.
Антенну это задело, и она, кряхтя, нагнулась. И я нагнулся, чтобы разглядеть получше, и свет от меня залил всю Вазу.
«О, да здесь у тебя деревце! — воскликнула Антенна. — Вырвать?» — и потянулась своими проволочками к Вазе.
«А какое деревце?» — спросила Ваза.
«Вроде такое, как вон там, во дворе».
«Вишенка? Ну?! Интересно, как она туда попала? A-а, помню, помню! Прошлым летом на мне воробей вишенку ел. И просила же: „Косточку не оставь!“ — Так и оставил, шалун! А ведь обещался… А удобно ей там?»
«Да как сказать. Маленькая она, совсем еще крошка в семь листиков…»
«Вишенка… — мечтательно проговорила Ваза. — Дочка! Вот хорошо! Вырастет, хоть порассказать будет кому, что я за сто-то лет насмотрелась отсюда. А когда совсем развалюсь — дочка останется. Будет каждую весну цвести и меня вспоминать. Ах, как хорошо, у всех есть дочки — и у меня теперь будет… Расти, вишенка, расти!»
Ваза мечтала, а Антенна кряхтела:
«Согнуться из-за тебя согнулась, а распрямиться не могу».
«А зачем распрямляться? — успокаивала ее Ваза. — Оставайся как есть. Какая разница, в каком положении волны ловить».
«А ведь и правда», — согласилась Антенна.
— А ты, чудак, голубятника ругаешь, — упрекнул меня месяц и спрятался за вторую трубу на соседней крыше.
Действительно — чудак!
Ваза из мрамора
Тихо вдруг стало в магазине «Хрусталь-фаянс»! Вазы, графины, бокалы, сервизы с золотыми ободками, в цветах, с гравировкой — все перестали разговаривать и уставились на нового покупателя. Довольно некрасивый, он был невысокого роста, с седыми висками и молодым восторженным взглядом. Он был художник, который хотел выбрать подарок.
Он шел вдоль полок и смотрел. И каждая вещь, на которую падал его взгляд, замирала и ждала, что ее сейчас снимут с полки, завернут в бумагу и отдадут покупателю. Они так хотели ему понравиться!
А он все ходил и смотрел. И вокруг раздавались нестройные голоса: там недовольно тенькнул бокал, там негодующе поднялась пробка графина и со звоном опустилась на место, там, чуть слышно, звякнуло, и хрустальный звук тонко задрожал в воздухе, — словно невидимые руки касались вещей.
Все волновались, и только она одна оставалась спокойной. Она знала, что ее не купят. Холодная, белая, ослепительно белая, с той приятной прозрачностью, которая напоминает кожу ребенка, эта Ваза из мрамора стояла в магазине для украшения.
На глазах у всех она стояла на возвышении уже много дней, и только этот седоватый человек пробудил в ней желание, чтобы ее купили. Каждый изгиб ее формы, каждая ее грань загорелись чудесным светом, и художник сказал:
— Мне нужна эта ваза.
Продавец ответил, что она не продается.
— Поймите, у меня исключительный случай, — убеждал художник. — Сегодня день рождения одной из прекраснейших женщин города. Двадцать пять лет, как я ее встретил впервые, и двадцать лет, как мы с ней не виделись. Я обошел все магазины, и эта ваза — самая изящная вещь, какую я встретил.
Художник просил, продавец не соглашался. Потом стали звонить, спрашивая у кого-то разрешение. Потом оказалось, что у художника не хватало денег, и он был вынужден взять аванс под еще не написанную картину — так дорого стоила Ваза. И все-таки к трем часам дня ее завернули в бумагу и под завистливые взгляды графинов с бокалами вынесли из магазина.
Радостный, почти счастливый, художник шел по улицам города, не замечая, что парки заволокло седой дымкой, что снег под ногами звенит, как стекло, что мороз так и лижет гладко выбритые щеки. Он и Ваза — оба, казалось, не чувствовали холода.
Он вспоминал, как однажды весенним днем двадцать пять лет назад вон у того памятника он встретил девушку. Ее черные глаза, свежие, как черешни в росе, стройное тело, движения, полные грации, самый беспечный во всем городе смех пробудили в нем восторг перед всем, что он видел. Именно в те дни ему страстно захотелось стать художником, чтобы передать людям на полотне то очарование мира, которое ему вдруг открылось.
Он шел и мечтал, как она обрадуется такому красивому подарку, который напомнит ей о их светлой певучей юности.
Мечтала и Ваза. Она представляла себя окруженной вещами, на которые не надоедает смотреть; видела обращенные на нее ласкающие взгляды; чувствовала, казалось, прикосновение к себе женских пальцев, теплых и нежных.
Вечером того же дня завернутую в розовую бумагу Вазу внесли в квартиру с роялем и множеством дешевых безделушек. За длинным столом сидели гости, в комнате было шумно и весело. Слышался развязный разговор, пронзительный смех и чоканье рюмок.
Ваза ждала: сейчас ее развернут и, залитую светом, начнут осторожно передавать из рук в руки. Смех оборвется, вспыхнут возгласы восхищения. Она знала, что будет именно так — ведь ее создал лучший уральский резчик по камню — и ждала.
— Надежда Александровна, — сказала женщина, которая держала завернутую Вазу. — Это для вас. Принес какой-то гражданин, велел передать и ушел.
Ваза почувствовала, как ее кому-то передали и кто-то грубым, почти мужским голосом сказал:
— Здесь что-то тяжелое. — И начал ее разворачивать. Ваза зажмурилась от хлынувшего на нее света, а вокруг ахнули.
— Яблоки!
Да, белая из мрамора Ваза была полна янтарных антоновок — самых лучших яблок, какие только мог достать в январе художник. На яблоках в голубом конверте лежало его письмо.
Надежда Александровна, высокая полная женщина в красном бархатном платье со шлейфом, потеснив в стороны ведерко с шампанским во льду и огромный торт с надписью «Дорогой имениннице 45 лет», поставила Вазу на стол.
— Угощайтесь, прошу.
К Вазе потянулись холеные в кольцах и без колец руки, а женщина в бархатном, разорвав конверт, воскликнула:
— О, какая прелесть! Эти яблоки мне прислал друг детства — художник. Я и не знала, что он опять в нашем городе. О, и стишки сочинил. Послушайте.
И женщина в бархатном вяло прочла:
Ты меня не вини, мой друг,
Что о многом не мог сказать.
Потому что на все вокруг