Песня слов — страница 35 из 58

<…> Я очень сожалею также, что у меня пропала книга, которую мне подарили Аристид Иванович Доватур и Андрей Николаевич Егунов. Это была «Эфиопика» Гелиодора в переводе Аристида Ивановича, а в качестве посвящения было вписано стихотворение К. К. «Мы эллинисты здесь толпой…» в переводе на греческий язык.

В жизни К. К. был очень внимателен, деликатен. Помню, я должна была ехать в отпуск под Лугу. И мне наш бухгалтер сказал, что сегодня нет выдачи – приходите завтра. А назавтра я же должна была ехать. И я пришла в отчаяние, но К. К. побежал и достал где-то денег, так что я могла ехать.

К религии он был абсолютно равнодушен. Никакие религии его не волновали – разве только если они были красивы в литературном отношении. Вот почему он так много увлекался античностью.

<…> У К. К. была такая манера. После выхода книги он сразу начинал всю ее переписывать. Так, например, он переписал значительную часть «Козлиной песни». Экземпляров с дополнениями и исправлениями К. К. было несколько. Я переписывала их своей рукой, потому что у меня был более четкий почерк, чем у него. Один из таких экземпляров продали знакомые, которым я давала свои книги на сохранение. К. К. переписывал и другие свои книги. А к более ранним относился критически. Экземпляр «Путешествия в хаос», который он мне подарил и который хранился на моей полке, он однажды у меня взял и сжег его.

«Это очень плохие стихи», – объяснил он мне потом.

<…> Близкими его друзьями стали Аристид Иванович Доватур, Андрей Николаевич Егунов, Николай Васильевич Болдырев. О них о каждом надо отдельно много рассказывать. В последние годы он много общался также с Соллертинским и с Клюевым, который потом исчез. <…> Клюеву очень нравилась икона Любови Алексеевны. Она была вышита жемчугом. Как писатель К. К. Клюева интересовал. Я ставила чай, и они много беседовали о своем.

Несколько раз бывал у нас М. А. Кузмин. Нередко навещал его и сам Костя. Он говорил, что тот ужасно живет, никому не нужен, тоскует. Но он не был учеником Кузмина, каким его иногда считают. Поэзия Кузмина даже и не была ему особенно близка. Но К. К. любил беседовать с ним о старине. Кузмин мог рассказывать о старине, которой мы не застали, – прежде всего о литературной старине, конечно. Ко мне он был очень любезен. Однажды Кузмин спросил меня: «Какие книги вы собираете?» У меня самой была только небольшая полка, и я собирала только небольшие книги. Я ответила: «Маленькие». Он достал свой небольшой стихотворный сборник и надписал мне. Кажется, это был сборник «Форель разбивает лед». У меня были и книги Гумилева с надписью, но все это пропало во время войны.

Друзьями К. К. были Зоя Никитина, которая очень помогала ему в издании его книг (она тогда занимала какой-то высокий пост в Издательстве писателей в Ленинграде), Мария Константиновна Неслуховская (Тихонова).

Дружен был К. К. и с М. М. Бахтиным. Тот был такой умный, что я не смела сказать с ним двух слов. А К. К. много разговаривал с Бахтиным. Мы бывали у него чуть ли не каждый день. Он тогда увлекался Конфуцием и, помню, часто говорил о том, что люди часто обсуждают только других, потому что только других видят, а себя не видят. У Бахтина была очень молодая жена Леночка, совсем еще девочка. Помните, у К. К. такие строки: «На узких полках книги, На одеялах люди – Мужчина бледносиний И девочка жена». Это Бахтин и Леночка.

Нередко мы бывали в гостях и у Марии Вениаминовны Юдиной, пианистки. Помню, у нее на Дворцовой было несколько ангорских котов и стояли два рояля. Она в то время была страстной почитательницей Франциска Ассизского и носила рясу из черного бархата. К. К. она очень любила. Помню, как однажды мы ходили с К. К. на спектакль, на который нас пригласил режиссер Сергей Эрнестович Радлов.

<…> Я забыла вам сказать еще об одном необычном знакомом К. К. – японце Наруми-сан. Он преподавал в университете японский язык и нередко заходил к К. К. Его очень интересовал «Петербург» Андрея Белого. И они много беседовали о языке Белого, вообще о русском языке. Он бывал у нас чуть ли не каждую неделю. Не понять было, сколько ему лет, потому

что он, например, помнил Анну Павлову. И К. К. с большим интересом с ним беседовал.

<…> У него был обостренный интерес ко всему. Больше всего к книгам. Он приходил домой, брал с полки книгу, и у него даже менялось лицо. Но и книги как будто бы не принесли ему всего, чего он ждал от них. Он как будто бы даже разочаровался в них. И эти строки из «Звукоподобия»: «Петрарка, Фауст, иммортели И мемуаров рой» – они как-то горько звучат.

<…> У меня были две сестры, и обе они умерли от туберкулеза. Старшая дала обет безбрачия и всю первую мировую войну проработала операционной сестрой. После революции наступил голод, у нее было ужасное количество больных – одних тифозных 150 человек. Она приходила домой и валилась с ног от усталости. Ей дали отпуск только за две недели до ее смерти. У нее остался небольшой кусочек легкого, остальное съел туберкулез. Другой сестре в игре молодой человек случайно сломал ключицу. Кость пронзила легкие, они загнили, и она умерла. Это было в 26-м году. Поэтому, когда у меня в 27-м году заболело горло, то К. К. на всякий случай повел меня к врачу. А меня тогда уже удивляло, что он как-то странно спал. Я даже не могу вам сказать, в чем дело. Это был какой-то некрепкий, возбужденный сон. И вот врач мне сказал: «У вас не туберкулез, у вас застарелая ангина. А ваш муж смертельно болен – его спасти нельзя. У него каверна напротив сердца и поэтому наложить пневмоторакс нельзя». <…>

Каждый год его посылали во всякие санатории. Вот с Медвежьей Горы – это где-то под Ленинградом – он приехал особенно посвежевший. Он там собирал всевозможных чудаков для «Гарпагонианы». Там были даже и преступники, и воры, и он со всеми ими много беседовал. Лечился он и где-то под Лугой.

Туберкулез нужно лечить в том районе, где человек заболел. А тогда этого не знали, и его все время посылали на юг. Последний раз его послали в Крым, в Ялту, и он сбежал оттуда, потому что там всем накладывали пневмоторакс, но не золотой, а простой, и очень многие умирали. Когда он вернулся в Ленинград, я сразу положила его в больницу – кажется, в Мечниковскую. И его очень внимательно вела врач. Но он вдруг сказал: «Довольно, бери меня домой, больше я здесь лежать не буду». Я поговорила с врачом, и она мне сказала: «Состояние его безнадежное, но я все-таки буду навещать его». И она действительно приезжала.

Когда он вошел в квартиру, он подошел к зеркалу и сказал: «Ну, хватит. Погуляли. Теперь я ложусь. Больше никуда не поеду, и мне никого не надо. Не пускай ко мне никого – ни мать, ни брата». И в самом деле он никого не пускал, даже отца, когда тот приехал из Новгорода. Отец и мать были в соседней комнате и не смели войти.

<…> К. К. навещала только Марья Константиновна Тихонова, которая его очень любила. Она приходила каждый день и просто сидела в стороне, а иногда с ним разговаривала. А потом я вдруг увидела, что у него появляются седые волосы и он очень странно смотрит.

<…> Он просил меня править, записывать, и я все делала. Он очень хотел закончить «Гарпагониану», но не успел. Каждый день он мне два часа диктовал. Но последние дни уже не мог работать. Он был весь седой, у него были безумные головные боли. И один раз он как-то повернулся ко мне и очень долго пристально на меня смотрел. Отчужденно как-то. Наверное, он и зрение терял. Я 11 суток не могла спать. Это все было очень тяжело и страшно. На похоронах у него был Д. Д. Шостакович.

<Об общественных переменах в последние годы жизни Вагинова и его отношении к ним>. Он видел, что у него на пути стоит его отец. Он говорил: «Это ужасно знать, что твоего отца считают врагом родины». У Константина Адольфовича был приятель – тоже старый отец, который приходил к нему, исключительно порядочный человек. И вот у них у обоих было постоянное чувство тоски. Они всё ждали, что их расстреляют. <…> Ведь я же рассказывала вам о том, как после смерти Кирова была сослана, а затем там уже вызвана в НКВД и больше не вернулась мать К. К. Как его отец поехал за ней и также пропал без вести. Как чуть не арестовали меня по тому делу, по которому был арестован Заболоцкий.

После ареста Любови Алексеевны я продолжала жить в той же квартире. И ко мне приходили с обыском. Пришли и велели все книги сбросить с полок. Когда я сбросила, велели ставить все на место. «Зачем это было нужно?» – спросила я. Мне ответили: «Вот так у одного на полках между книгами лежал револьвер». Я им сказала: «Так это, наверное, человек держал на случай воров». В другой раз следователь приходил в библиотеку Дома писателей и допытывался у меня, кто вчера в читальном зале рассказывал анекдоты. А я даже не в читальном зале тогда работала, а на обработке книг <…>

Д. Максимов. Вагинов

Д. МАКСИМОВ. Вагинов. <Неоконченный очерк и наброски к статье>. – Russian Studies: Ежеквартальник русской филологии и культуры. 2000. Т. III. № 2. С. 454–463. Публ. А. Л. Дмитренко.


(Из предисловия публикатора:

«Вагинов наряду с Заболоцким был одним из двух писателей, чьи отзывы о стихах Максимова (в начале 1930-х) были охарактеризованы им впоследствии

как „напутствия-благословения“. Интересно, что приоритет в данном случае, судя по воспоминаниям Максимова, был за Вагиновым: „Первым настоящим и значительным поэтом, которому я прочитал несколько стихотворений (в начале 30-х годов) и который в то время сильно на меня влиял, был Константин Вагинов. Он отнесся к прочитанному с одобрением и говорил, что непременно нужно печататься. „Посмотрите, вот молчит Ахматова – и это интересно, а Ваше молчание пока никому не интересно“. Такая аргументация мне не слишком понравилась, но я подумал, что к ней не сводится Вагинов, продолжал с ним время от времени встречаться, прислушиваться к нему, интересоваться им и ценить его прозу. А совет его повис в воздухе – я хорошо знал, что выполнить его, при всем желании, не удастся, и никогда со своими стихами ни в одну редакцию не ходил"