куртке, а в контексте предыдущих кадров выглядит это как чистой вводы безумие.
Дальше камера Таге Баста запечатлела вымышленный пожар – как будто бы дом Лотты объят огнем, пламя пожирает гостиную, а хозяйка дома готовит грибы и счастливо улыбается, не ведая, что огонь движется в ее направлении. Лицо в объективе безжалостной камеры было морщинистым и обвислым. Даже не верится, как в голову ей вообще могла закрасться мысль, что человек с камерой – то есть Таге Баст собственной персоной – вообще питал к ней какие-то иные чувства, нет-нет, она даже думать об этом не желает, такой накрывает ее стыд.
Действие переместилось в Академию искусств. Лотта рассказывает о «Кавказском меловом круге». Камера остановилась на лице несчастной студентки, которую инстинкты соперничества заставили убить ребенка – а поступок этот, судя по всему, спровоцировала сама Лотта, как будто стремясь выставить напоказ свойственную именно этой студентке бесчеловечность, и зрители сочувственно заохали. Но еще хуже – это изумленное аханье, последовавшее, когда студенты покинули аудиторию, оставив Лотту в одиночестве с искривленным в немом крике лицом.
И когда она вышла из аудитории, всем стало ясно почему, и, наверное, они задались вопросом, не к реке ли она направилась, чтобы там разделить участь голодной утки, которой вскоре суждено было утонуть. Оставшись один, Таге Баст вытащил из мусорного ведра выброшенный Лоттой листок и заснял крупным планом строки: «Тому, кто хочет совершить революцию, следует начать с себя. Хороших выходных!»
Фильм вполне мог на этом и закончиться, идея была ясна, однако Таге Баст решил этим не ограничиваться, он будто бы поставил перед собой задачу сделать Лотте побольнее. Вот он входит в грязноватый паб, куда шесть дней назад Лотта заглянула впервые в жизни. Кадры, где Лотта сидит на видавшем виды кресле, чередуются с теми, на которых Лотта Бёк предстает как любительница цветов, зайцев и уток, но не людей и особенно не собственных студентов – на них она не обращает внимания, даже если те готовы вот-вот расплакаться. Камера приближалась и сначала взяла крупным планом пустой бокал на столике, затем – наполовину полный, после чего Лотта бросилась вперед. В последнем кадре фильма, застывшем на экране на целую вечность, ее рука тянулась к объективу.
Ей хотелось убежать, казалось, будто она стоит голая посреди площади, но тут включился свет. Зрители захлопали, не из вежливости, а восхищенно, они повскакивали с мест и аплодировали стоя. Увиденное явно их растрогало, да и саму Лотту взволновал образ этой растерянной женщины, так что она тоже прониклась какой-то странной нежностью к той, кем была и не была она сама, к собственной искаженной и усложненной сущности, проясненной и разжеванной, втоптанной в грязь и вознесенной в высшие сферы, разоблаченной и облаченной в чужое одеяние.
Выйдя вперед, Таге Баст раскланялся. Лотту он не видел – она пряталась за спинами двух здоровяков. Те поднялись, а она, единственная в зале, осталась сидеть, но этого никто не заметил, потому что сидела она позади всех. И лишь в тот момент, когда первые зрители повернулись и стали надевать куртки, Лотта подошла к двери, распахнула ее и бросилась прочь, домой.
Телефон несколько раз звонил, но номера были незнакомые, поэтому Лотта не отвечала, собиралась было вообще его выключить, но решила дождаться сообщения. Оно пришло в пятнадцать минут девятого. «Дорогая Лотта. Вам самой выбирать, как на это смотреть».
«Убого», – подумала Лотта. Отмахнуться от нее такой фразой, такой формулировкой, прекрасно зная, что именно он натворил, да и хотел натворить, и получилось это у него отлично, – из древней, затасканной витгенштейновской иллюзии заяц-утка,[7] которую так обожали студенты-первокурсники, ему удалось выцедить на удивление много.
«Незрелые студенты-первокурсники», – подумала она, но тут же поняла, что цепляется за свой прежний язык, пытаясь защититься от того, что увидела в фильме, а ведь она и правда там что-то увидела. Лотта же была так непоколебима в своем намерении принять то, что увидит, с открытым сердцем, и вот она это увидела, так что же – теперь она станет отрицать это или скрываться? Значит, все ее самоувещевания о том, что правду о себе следует принять, – это всего лишь самодовольные фразы, которые Таге Баст заметил? Нет, не заметил, разоблачил.
Совсем недавно она полагала, будто осознала сложности, с которыми порой сталкиваются другие, желая всего лишь купить новую обувь, а сейчас знала, что осознание приходит не сразу, оно должно стать частью тебя, меняя ход мыслей или стратегию поведения. «Вам самой выбирать, как на это смотреть» – да, звучит убого, но не кроется ли в этой фразе что-то более значимое, масштабов которого не понимал и сам Таге Баст?
Да, ей придется так думать, чтобы не утонуть. Читать в Академии искусств лекции о драматургии Брехта больше нельзя, это очевидно, но чем же ей тогда заняться? Ее словно затягивало в черную дыру, а она смотрела в нее и не могла оторвать взгляда, потому что там, позади, что-то горело, это была тактика выжженной земли. Она, Лотта, продана, была полжизни продана, и сейчас ей придется прыгать в неизвестность, падать в нее, не обращая внимания на боль, и не сделай она этого – ее жизнь можно считать потраченной впустую. Если бы ей сказали, что не откройся она неизвестности – и будет наказана, Лотта не обратила бы на эти слова никакого внимания, но услышь она: «Если не примешь этого – и жизнь твоя будет потрачена впустую», – да, к этим словам она бы прислушалась. Потому что на самом деле это означало бы вот что: жизнь твоя – лишь оболочка, она лишена истины и глубины.
Она вспоминала шведское стихотворение, в котором кто-то стучится в чужую дверь, а когда ему открывают, говорит: «Прости, что потревожил».
На что открывший отвечает: «Ты не потревожил, ты встряхнул весь мой мир».
Какая же в том стихотворении последняя строка?
Какими словами оно заканчивается?
«Добро пожаловать».
Перед сном она приняла снотворное, а когда в пять утра ее разбудило щебетание птиц за окном, выпила еще одну таблетку – хотела поспать подольше и чтобы ей что-нибудь приснилось.
В следующий раз она проснулась в середине дня, ей снилось, будто она на конференции где-то на море, а ее дочь еще маленькая и упала в воду, и Лотта бросилась ее спасать, но вода плотная и шершавая, как бывает, когда море покрывается льдом. Расталкивая ледышки, Лотта пытается нашарить в воде ребенка, сперва безуспешно, но в конце концов ей удалось вытащить дочку на причал. Позже, на конференции, она рассказала всем, как сложно ей было вытащить из воды ребенка, но прямо во время рассказа девочка опять свалилась в море и Лотта снова нырнула за ней в черный ледяной зев, понимая, что шансы отыскать дочку малы, а шансы утонуть самой велики, однако тут подоспела лодка, и лодочник втащил на борт сначала девочку, а следом и саму Лотту, и она подумала, что теперь-то они спасены и до причала всего двадцать метров, вот только лодка заглохла и никак не заводилась, дочь дрожала от холода. Им надо побыстрее добраться до берега, но получится ли? И она поняла, что дочь еще не спасена. Даже если рассказать, как сложно спасти ребенка, это еще не значит, что ты его спас. Тебе придется спасать его снова и снова.
Когда ближе к вечеру она наконец встала, то увидела, что ей кто только не звонил – и Таге Баст, и Лайла Май, и другие коллеги, а еще студенты, они не только звонили, но и мейлами ее забросали, однако читать у Лотты не нашлось сил. Никто из них все равно не поймет, каково ей, особенно потому что у нее самой не хватало слов объяснить.
Она вспомнила притчу Кьеркегора о научившихся говорить лошадях. Их стадо паслось на равнине, а одна лошадь бродила в одиночестве, но услышав, что объявлен общий сбор, она тоже бросилась туда в надежде узнать что-нибудь новое о жизни. Она внимательно слушала рассказы старых им о том, как счастье становится доступно лошадям лишь после смерти, потому что ни одной живой твари не суждено вынести столько страданий, сколько выпадает на долю лошади. И самый старый конь рассказал о бесчисленных муках, через которые проходит лошадь с самого рождения: голод и холод, каторжная работа и жестокие побои, несправедливое обращение со стороны недалеких хозяев, которые вечно переваливают на спину лошади вину за собственную глупость. А когда лошадь стареет, ее выгоняют в лес, на мороз, обрекая на смерть. Собрание окончено, лошади разбежались, и наша скромная лошадка, спешившая сюда с таким нетерпением, разочарованно пошла восвояси. О ее собственных страданиях ей так никто и не рассказал. Тем не менее каждый раз, когда объявлялся сбор, эта лошадь бежала на него, предвкушая, что уж теперь-то будут говорить о ней, но ее всякий раз ждало разочарование. Все лучше понимая, о чем говорят остальные, она хуже понимала саму себя, ведь она, хоть и находясь среди них, их жизнью не жила.
Вот так.
Вечером Лотта, собрав в кулак все свое хладнокровие, отправила ректору короткий мейл, в котором предупреждала, что несколько дней поработает из дома – ни лекций, ни встреч, где ее присутствие непременно требовалось бы, у нее не планировалось. Ректор ответил сразу же: разумеется, давно пора, она уже восемь лет работает с полной отдачей, полностью посвящая себя студентам и коллегам.
Она стала одной из тех, кого жалеют.
В конце мейла имелось и послесловие. Школа искусств не несет ответственности за то, что на показе присутствовал журналист из «Неттависен». Как он там оказался, ректор не знает, и Таге Баст к этому тоже не имеет отношения, – уверял ректор. Кроме того, – добавил он, – Лотте вообще лучше не обращать внимания на вышедший в «Неттависен» материал.
Дрожащими руками она набрала в Интернете адрес, вышла на страницу «Неттависен» и отыскала статью. Там была и ее фотография, правда, довольно маленькая, но если газеты тебя вниманием не балуют, такой фотографии достаточно, чтобы вывести из равновесия. На ней красовалось ее искаженное гримасой лицо после того, как студенты покинули аудиторию во время лекции о «Кавказском меловом круге». «Не все гладко в Академии искусств», – гласил заголовок, а в самом начале говорилось, что сотрудники Школы искусств прибегают к весьма сомнительным методам преподавания.