Песня волка — страница 3 из 42

Эти глаза смотрели сейчас на окружавший его лес: он ждал, нюхал, улавливал запахи сосны и знакомые ароматы дикого леса, звериных нор, гниющего дерева — запахи времени. Издалека донесся звон коровьего колокольца, эхом отдавшийся в пещере, и хриплый вопль стремительно падающей на добычу и изворачивающейся в воздухе хищной птицы. Лес готовился к сбросу листьев, к медленному перетеканию в следующий сезон, но весна ожидала, потому что всегда возвращалась.

Лес простирался перед ним как нечто, создаваемое им в мозгу, — чистая мысль, переведенная в мерцающую красоту. Деревья казались развевающимися красными, золотыми и желтыми знаменами, а горы — сутулыми мужчинами, собравшимися кружком и подставляющими спины к небу. Это были старые горы, голубые, подернутые туманцем по краям солнечного света, носящие зимой белое и охраняющие свои тайны. Горы существовали всегда, обшитые кружевами рек и водопадов аниюнвийя. Таводи позволил названиям этих мест зазвучать в мозгу отдаленным гулом барабанов — Хиуассии, Окоии, Нантахала, Этоуа, Оконалюфтии, Эхота.

Иногда здесь бывали страшные зимы, но земля всегда была прекрасной — настоящая родина Настоящего Народа. Когда-то они странствовали по стране, имевшей пять тысяч квадратных километров площади, подобно тем самым бизонам, на которых охотились; а теперь их не стало, как не стало бизонов, которых поубивали солдаты и ополченцы, ордами приходившие за золотом, обокравшие землю и еще больше — дух расы. Они растоптали его. Но не весь…

Не весь.

Предки Таводи отказались — как и некоторые другие — переселяться на запад и шествовать кошмарным путем, который и тогда, и сейчас называли Дорога, На Которой Они Плакали. Тех, кто согласился на переселение, загнали в форт, а затем зимой началась эпопея невероятных тягот. Тысячи умерли от холода и незащищенности. А когда белые повели другой караван летом, они стали умирать от малярии вдалеке от прохладных гор, которые так любили. Предки Таводи ушли в горы и стали защищаться от нападений и в конце концов выиграли концессию, которая позволила оставшимся аниюнвийя остаться на своей, хотя и сильно съежившейся территории. Предки не захотели жить подобно медведям в клетках и отказались принимать подачки и переселяться в резервации. Идеи границ попахивали белыми, и в них не было видно достоинства.

Таводи услышал очередной вздох. Свой. Стоя в гаснущих лучах солнца на небольшой прогалине, он увидел на траве стремительно несущуюся тень и, взглянув на небо, выхватил в нем очертания ястреба, поймавшего воздушный поток и начавшего подниматься наверх: крайние выдающиеся перья в крыльях лениво шевелились, словно пальцы на руках, когда их опускаешь в воду на медленно плывущем каноэ и ощущаешь бегущую между ними прохладу. Таводи подумал, что мог бы позвать ястреба, находись он даже на такой высоте, которую трудно представить, и птица спланирует вниз, и, сделав круг, подлетит к нему. Его частенько подмывало созвать птиц и животных тем кличем, от которого никому не увернуться. Но делать это просто так, без нужды, значило обесчестить себя. Когда-нибудь он это сделает, может быть, для своего внука, которого Таводи очень любил. Если сможет, конечно. Бесчестия в неудаче не было, если, конечно, неудача постигала во время испытания. Посмотрев в небо, Таводи увидел, что ястреба и след простыл, но ему показалось, что след его полета все еще заметен в траве…


Земляная белка бежала по длинной упавшей ветви, стараясь добраться до безопасного места в темном дупле мертвого дерева, В безудержном веселие и гордости, распиравшей его от обладания новеньким «винчестером», подаренным ему Таводи, он заслал патрон двадцать второго калибра в патронник, и взвел курок единым движением, и пристрелил земляную белку, когда та уже находилась всего в нескольких дюймах от спасения. К тому времени, как он подошел к ней, Таводи пересек ручей и присоединился к нему на берегу,

— Зачем, — спросил его дед, — разве ты голоден?

— Нет, Таводи,

— Но ведь ты ее убил.

Мальчик, внезапно почувствовав жгучий стыд, уставился в землю.

— Я просто хотел опробовать новое ружье.

— Ты обесчестил его.

— Что же мне делать?

— А ты как думаешь? Чему я тебя учил?

— Но ведь ты, дедушка, не ешь земляных белок.

— Но сегодня, сейчас, ты ее съешь.

— Чертово ружье, — пробормотал он.

— Таводи зло взглянул на него.

— Ружье — всего лишь инструмент, — сказал дед. — Инструмент, который тебе помогает. Но ты должен знать, когда им можно пользоваться. Я надеюсь, что ты помнишь, о чем я тебе говорил. Ты отнял чужую жизнь. Отнял необдуманно, безо всякого смысла. И должен чествовать это крошечное животное — должен его съесть.

— Я понял, — сказал он и сделал так, как сказал. Понадобился целый час на то, чтобы ободрать, освежевать, приготовить и съесть земляную белку, разжевав жесткое, будто с душком, мясо в кашицу и запив его холодной водой из ручья. Затем он похоронил шкурку, кости и внутренние органы и разровнял кострище.

— А теперь, — сказал Таводи, — если охота поупражняться, то я могу сделать вот что: привязать кусок дерева на леску и повесить ее раскачиваться на ветку дерева. Это быстро обучит тебя некоторым вещам: наводить ружье, вместо того, чтобы стараться прицелиться; стрелять с открытыми глазами и беречь каждый выстрел, потому что у тебя однозарядное ружье и времени перезаряжать его не будет.

Мне нравится мой винчестер, дедушка.

— Хорошо. Он будет долго тебе служить. Стариком будешь вспоминать, как Таводи подарил тебе винчестер на восьмое день рождение и как вскоре после этого радостного события заставил съесть земляную белку.

— Я запомню это, дедушка.

— Хэй-йе, — сказал Таводи усмехаясь. — Не очень вкусна, да?


1941–1946

Его шокировал переход из единственной комнатки малюсенькой школы в большую. Теперь ему приходилось шагать по грязной дороге, потом забираться в унылый желтый школьный автобус и ехать в шахтерский городок, где находилась средняя школа. В ней все наводило на него тоску.

Ему было противно даже ехать в городок: он был какой-то захолустный, грязный и наполненный стариками. И, главное, там практически не было аниюнвийя. Хотя большим его было не назвать, но претензии на пышность остались. Их выставляли напоказ, завешивали дешевой мишурой, стараясь напомнить всем и каждому о былых временах, когда здесь был перекресток больших дорог. По центру проходила единственная главная улица, от нее ответвлялись проезды, некоторые из них вели к скученным домишкам меднодобывающей компании, в которых жили рабочие. Музыку в этом городе заказывала компания. Остальные проезды вели к самим шахтам, где высокие выработанные горы земли прижимали остальную природу вниз, а вагонетки с рудой выгружались на поверхность для последующей переработки.

Но больше всего он ненавидел то, что сотворила вся эта плавка с природой. Десятилетия подобной работы наверху, туманообразные осадки выжгли на несколько миль в округе леса и угодья, превратив их в мертвые пыльные останки, которых тоже в ближайшем будущем не станет. Остальное довершили дожди, и поэтому теперь вся территория оказалась выжженной и изменяющейся каждый сезон ураганов. Ему не нравилось, когда реки меняли русла из-за того, что грязные берега не выдерживали подмывки и обрушивались в воду. Раз мальчик открыл книжку в школьной библиотеке и увидел картинку с изображением этого района. Заголовок обозначил его как «типичный пример почвенной эрозии в когда-то лесистом краю Северной Америки». Он ненавидел саму идею подобного отношения. А что, если исчезнут все леса? Где тогда им с Таводи охотиться? Но дело было не только в охоте, а в идее и принципе: дикие леса — святыня, святилище, отдохновение для духа. Освежитель, если выражаться языком белых. Он написал об этом стихотворение — первое из тех, что он нанес на бумагу и показал Таводи. Дед спросил, можно ли оставить его себе, и он ответил — да, конечно. Он знал, что дед, как и все настоящие аниюнвийя, очень уважал слова, и ему пришлась по душе мысль о том, что внук может оказаться поэтом. Возможность казалась восхитительной, потому что за последние годы в нем проснулся жадный читатель с невероятным аппетитом к хорошей литературе. Он знал, что один из немногих в классе способен отделить написанное от подлинного происшествия и рассматривать рассказ на нескольких уровнях. Он быстро разобрался в различиях между темой и сюжетом. Но истинными уважением и любовью пользовались у него те поэты, которые двумя-тремя словами могли зажечь кровь и повести за собой. Это был страшный дар и страшная сила.

В школе встала и другая проблема: как его называть. Глубоко в тайниках своего сердца он понимал, что за накарябанной в журнале, как то предписывалось законом, записью скрывается нечто действительно важное. Почти все время его недолгой жизни нужды в имени просто не существовало, а затем Таводи назвал его по-аниюнвийски и, таким образом, это стало его истинным именем. В доме и поселке его называли Атсуца — мальчик — как знак того, что он пока не имеет настоящего имени, которым мог бы пользоваться. Не все аниюнвийя считали, что свои имена следует держать в глубоком секрете, но Таводи был непоколебим, поэтому его назвали Атсуца по-аниюнвийски и мальчиком на языке белых. До сей поры.

Когда он подготовился к своему первому походу в новую школу, мать отвела его под большой дуб, росший за хижиной. Он видел, что она нервничала, но, похоже, на что-то все-таки решилась. Он любил свою мать: она была красива, нежна, и все понимала.

И больше не волновалась, когда он убегал в леса. Она в восхищении слушала, как он читает ей свои маленькие стишки. Но, несмотря ни на что, она была строга с ним всю жизнь.

— Старлайт, — сказал он.

— Что?

— Похоже, ты нервничаешь.

Мать откинула назад свои темные густые волосы, и он с улыбкой взглянул на этот жест. Ему казалось, что она стара, так кажется всем подросткам, которые смотрят на своих родителей. И вместе с этим, она казалась ему удивительно молодой. Таводи говорил, что она все еще молодая женщина, и он верил ему, видя ее по-своему. И как было не верить, когда она стояла к нему в профиль, и ветерок пересыпал ее волосы на лоб, шурша в складках ее длинной юбки.