Я не смог сдержать улыбку, помотал головой и принялся жестами изображать, что никакого вреда это принести не может, а, наоборот, будет страшно полезно для состояния моего духа.
— Ладно, попрошу Дилси, она у меня в долгу. Я ей дала поносить кружевную ленточку, а она как раз встретила этого Джастона, горшечника. Пусть воды натаскает. Больше точно ничего не нужно?
Я улыбнулся и пожал плечами.
— Ладно, только посиди на крыше, пока она все принесет. Я скажу, что это для клиента. — Это соображение почему-то ее воодушевило.
В тот вечер, когда бадья была наполнена, мне не без труда удалось выставить Каллию из комнаты.
— Тебе точно не надо помочь? Может, остаться? А то, не ровен час, опять грохнешься…
Я сделал глупое лицо и повел глазами, чтобы она решила, что это очередная моя придурь.
— Что, сенаи всегда такие стыдливые? Мои-то все были такие косые, что даже не понимали, куда забрели. Они и не замечали, что я совсем не то, к чему они привыкли… Тут уж не до стыдобы, знаешь ли!
Я извинился — как мог, знаками, — и выпихнул Каллию за драную занавеску, служившую дверью. Оставшись один, я вздохнул с облегчением. Странно, но, несмотря на твердую уверенность, что сойду с ума, если не буду слышать человеческого голоса, я благословлял часы, когда Каллии не было дома, а элим не считал нужным посещать меня.
Ничего подобного такому фейерверку чувств я, пожалуй, никогда не испытывал. Осторожно погрузившись в горячую воду, я согнулся в небольшой бадье пополам, невзирая на протесты переломанных ребер и истерзанной спины, и погрузился с головой. Я бы целый час так просидел, если бы мог. Однако вскоре пришлось вынырнуть, и тут мною овладело радостное безумие, и я принялся яростно оттирать с себя остатки Мазадина. Слой за слоем я сдирал с себя грязь, орудуя тряпкой, которую отыскал в хозяйстве Каллии, и обмылком — подарком Дилси, и вот наконец кожа стала восхитительно красной, а вода совсем почернела. Ножом, позаимствованным у элима, я пытался обрезать свои колтуны до цивилизованной длины и соскоблить отросшую за семнадцать лет клочковатую бороду. На это ушла прорва времени — я не подумал, как трудно управляться с ножом, когда пальцы почти не гнутся. Когда нож в десятый раз упал в воду, восторг сменился досадливым стоном. Но я заставил себя снова выловить нож, одной рукой сжимая пальцы другой вокруг рукояти и усилием воли заставляя их держаться. Если приходится жить дальше, надо же когда-то начинать.
Дилси оставила возле бадьи последний кувшин чистой воды, и, когда мне удалось побриться, не перерезав при этом горло, я встал и облился остывшей водой, благословляя чувство чистоты. Я вылез из бадьи, вытерся рубахой и стоял посреди комнаты совершенно голый. И тут послышались шаги — кто-то бежал вверх по лестнице. Я нагнулся, чтобы натянуть штаны, но слишком поспешил — голова у меня закружилась, и пришлось прислониться к стене, чтобы не упасть.
— Каллия, верни ванну. У нас гости, и… Ой!
Я обернулся и увидел небольшую толстенькую девушку-удему, которая косоватыми глазками глядела на мою голую спину, разинув рот. Мне даже думать не хотелось о том, что она там видела. Я выпрямился, и взгляд девушки скользнул вверх. Конечно, она все заметила — и рост, и темные волосы, и прямой нос, и узкое лицо, выдававшее мое происхождение. Она попятилась к двери, и я заметил ужас в ее глазах — страх служанки-удемы, случайно оторвавшей сеная от его дел.
— Простите, сударь…
Я попытался ее успокоить, протянул к ней руку, но она уже летела по ступеням, готовая рассказать всем и каждому, что последний клиент Каллии — сенай, у которого вся спина в дюжину слоев покрыта красно-лиловыми шрамами! В первую же ночь, которую я провел на постоялом дворе, элим говорил, что, по слухам, из Мазадина сбежал узник. Я тогда не придал этому значения, по большей части потому, что для меня тогда мало что имело значение, но отчасти и потому, что я-то не сбежал. Меня выпустили! Я отбыл свой срок! Но теперь, когда меня вот-вот обнаружат, я подумал: а что если Горикс что-то перепутал? Что если он отпустил меня на час… на день… на год раньше установленного дня? И теперь оказалось, что срок мой не вышел и надо начинать все снова… Вдруг меня заберут обратно?!
Все содержимое моего желудка выплеснулось в глиняный кувшин Дилси. Я тяжело облокотился на подоконник и попытался натянуть влажную рубаху, проклиная чертову слабость и корявые руки и молясь, чтобы страх отхлынул. Надо было уходить.
Заслышав шаги на лестнице, я обеими руками схватил нож элима и забился в угол. Но это был сам Нарим — он нырнул в комнату, как филин за добычей.
— По крайней мере трое уже побежали к королевским стражам — каждому хочется стяжать серебряный пенни за донос на сеная, сбежавшего из Мазадина. Если вы не хотите, чтобы вас за него приняли, давайте-ка живо отсюда. Самое время. Каллия сидит внизу, если кто-нибудь придет, она попытается его отвлечь, но она тоже просит, чтобы вы поторопились.
Я кивнул и высунул ногу за окно, и тут жестяная бадья посреди комнаты укоризненно глянула на меня. Я застыл, обзывая себя всевозможными словами, которые обозначали одно: идиот. Любой, кто заглянет в комнату Каллии, сразу все поймет. Смысл в купании находят только сенаи, так что ясно, что тут побывал сенай. Если Каллии, кроме меня, некого предъявить, ее арестуют. А если мой кузен решит, что недостаточно поквитался со мной? А если эти стражи охотятся действительно на меня? Ах я дурак! Ведь моих благодетелей отправят за меня к дракону в пасть!
— Ну давайте! Сюда того и гляди придут. Уходите!
Я закрыл глаза, покачал головой и, собрав ошметки воли, заставил язык шевелиться.
— О-пас-но… — Я едва слышал собственный хриплый шепот. — Вы… девушка… бежать…
— Чушь. Уходите по крыше. Тут ничего не найдут. А мы зажжем светильник и поставим на окно, когда можно будет вернуться.
Я был тверже твердого уверен, что он ошибается. Беглеца искали добрых две недели, но так и не объявили, кто это. Будь это кто угодно, будь это просто узник — про него бы хоть что-нибудь сочинили. А я… меня должны забыть. Никто не должен знать, кто я и кем когда-то был. Но если меня схватят, уничтожат всякого, кто видел меня, всякого, кто говорил со мной. А если к тому же еще всплывет убитый Всадник — смерть будет изысканной и долгой…
— Пожалуйста, — прохрипел я, отчаянно мотая головой. — Правда… Вас убьют за меня… — Слова давались мне с таким трудом, что я весь дрожал, чувствуя, как тьма смыкается надо мной, и терзаясь неизмеримым чувством вины.
— Даже если просто заподозрят?… — Глаза его сузились, а в голосе зазвучал гнев.
Я кивнул, всей душой сожалея, что не могу сказать ему, как я раскаиваюсь в собственной слабости. Почему, ну почему я остался у Каллии?!
— И вы не сказали нам, как мы рискуем? Да как же так можно?!
На то, чтобы это объяснить, ушло бы гораздо больше слов. А я мог лишь выдавить: "Уходите быстро".
— Я позову Каллию. Встретимся на крыше.
— Нет.
Он яростно глянул на меня.
— Вы что — останетесь и будете дожидаться, когда за вами придут?!
— Уходите. Пожалуйста.
— И что? Какой-нибудь неотесанный чурбан из королевской стражи прихлопнет вас как муху, отнимет жизнь, которую мы с Каллией едва спасли, а нам придется покинуть дом именно за то, что мы ее спасали? Тогда с вашей стороны было бы куда порядочней умереть в той конюшне!
— Меня не убьют.
Он тяжко вздохнул. Затем, посмотрев мне в лицо спокойным взглядом светлых глаз и взяв мои руки, еще сжимавшие нож, в свои тонкие пальцы, он унял одолевавшую меня дрожь. И сказал — мягко, очень мягко:
— Объясните почему.
Все во мне взывало к молчанию, но не ответить ему я не мог.
— Запрещено.
Он чуть улыбнулся.
— Так, значит, это вы — Эйдан Мак-Аллистер, любимец богов и смертных, самый прославленный музыкант пятидесяти поколений, тот, кому под силу было пением и игрой на арфе изменять людские души? Двоюродный брат самого короля Девлина, исчезнувший неведомо куда, едва ему сравнялось двадцать один?
Я слабо кивнул.
Он повел меня к окну, и я попытался вразумить его напоследок:
— Спасайте девушку. Уходите.
— Дурачок. Я вас не брошу. Я должен отвести вас туда, куда надо. Вы же Говорящий с драконами!
Я не понял, что он имеет в виду. Никто ведь ничего не знал о драконах.
Глава 4
Мама говорила, что я родился с песней. Она рассказывала, что я не плакал, как прочие младенцы, а пел прекрасные мелодии, и по ним было понятно, что мне нужно. Но она говорила так во дни моей славы и только тогда, когда слышали другие, чтобы история стала легендой. Темные ее глаза смеялись, и этот ласковый смех не давал мне возгордиться.
Первое, что я помню, — это музыка, гармонии, неустанно звучавшие во мне, требуя, чтобы их выпустили на волю — голосом, арфой, тростниковой дудочкой. Я не мог пройти мимо колокольчика, не звякнув, мимо бутылки, не свистнув в горлышко, а если ничего не оказывалось под рукой, я выстукивал теснившиеся во мне ритмы и песни руками по столу или по глиняному горшку, зажатому между коленей.
Моя мать была младшей сестрой короля Руарка — злого и грубого воителя; он обожал ее и после гибели моего отца в жестоких эсконийских войнах принял под свое покровительство. По ее настоянию мы жили в доме моего отца в деревне, а не переехали во дворец, как того хотел дядя. Мама говорила, что предпочитает держать меня подальше от бесконечных войн: что бы ни говорили придворные музыканты короля Руарка, на свете есть о чем петь, кроме крови, смерти и битв. Я не понимал ее и терялся, когда ее глаза становились грустными и наполнялись слезами, едва она принималась рассказывать об отце, — а моего отца сожгли эсконийские драконы. А ведь все остальные радовались, говорили, что он великий герой и теперь пребывает с Джодаром — богом войны. И только когда я подрос, имя отца связалось в моем сознании с вонючим стонущим куском гниющей обожженной плоти, который месяц жил у нас дома, когда я был совсем маленький, а потом куда-то исчез.