Песочное время - рассказы, повести, пьесы — страница 43 из 80

то я узнал случайно, когда, выздоровев от гриппа (я еще кашлял), спустился к ней за теплым покрывалом. Я не слишком верил в успех экспедиции - зимний сезон уже кончился, - но полагал, что, может быть, лишний комплект завалялся где-нибудь на складе. Я застал ее за странным делом: она точила ножи.

Ее комната, узкая щель, в высоту б(льшая, чем в ширину и длину, играла у ней роль спальни, кухни и гостиной - все сразу. Сейчас это была кухня. На единственном столе лежала клеенка и кое-что из съестного. К ущербному краю была косо привешена мясорубка. Тут же в углу была мраморная доска. И вот об эту доску с проворством китайца из цирка Варвара Саввишна шаркала лезвием так, что искры валились на пол, как звезды. Нож ходил дугой. Я стоял, открыв рот.

- Где вы это так наловчились. Варвара Саввишна? - спросил я наконец, справившись с изумлением.

Было похоже, она смутилась; но дела не прервала.

- Сядь, - велела она, ткнув ножом в сторону стула. Я прошел и сел. Нож был заточен, за ним второй, третий... Лезвия сверкали на воздухе.

- Жизнь учит, - сказала она погодя. И, услышав мой кашель, спросила:

- Болел?

- Болел, - кивнул я, про себя раздумывая, как бы ловчей перейти к покрывалу.

- Грипп?

- ОРЗ.

- Это они там только так пишут, что ОРЗ, - вздохнула она с досадой, чтоб бюллетень закрыть. Раньше писали - инфлюэнца. Как Нева вскроется, так инфлюэнца... А тут климат плохой. Тут так нельзя: сырость.

Я заерзал на месте: ничего лучше она не могла сказать. Язык мой чесался, но она вдруг отложила нож. Пальцы ее сразу задрожали - это было удивительно видеть после трюка с заточкой. Она строго глядела на меня.

- Сейчас тебе чай налью, - сказала она. - Дочь сотовый мед привезла. Поешь.

Это не входило в мои планы. Но она уже двинулась к буфету, тяжко ступая на половицах. Отказаться было нельзя. Явился мед, пряники. Кипяток вскоре поспел. Запах заварки перебил нафталин. Но удобный миг был упущен. Чтобы продлить время, я спросил ее о ее прошлом. Она ответила, я спросил еще. Четверть часа спустя она извлекла из-под койки укладку и, открыв замок, откинула верх.

Тут было все богатство ее. Я увидел пуховую шаль, документы, письма, справки, какие-то свертки, банковскую книжку, блокнот... Она долго перебирала листки. Потом вынула фотографию и подала мне. Это был старый снимок; две девушки в пышных платьях и шляпках, завязанных под подбородок на бант.

- Вот эта - я, - пояснила она, стукнув пальцем по той, что казалась смелее: твердый взгляд, чуть припухлые губы. - А это Наташа. Она давно умерла.

В синем тумане снимка юная Варвара Саввишна была хороша. Я задал вопрос. Она ответила тотчас. Потом стала говорить, прихлебывая чай. Ее повесть была самая простая.

Родителей она не знала. Из приюта перешла в интернат. В семнадцать лет была комсомолка и целый год жила в коммуне. Их было несколько по стране. Коммуна, или, как тогда еще говорили, "фаланстерия", занимала дом в три этажа без всякой архитектуры, с большим двором и дровяным складом. Склад отчасти спасал зимой. Коммунары работали на дворе, спали в общих спальнях и ели за одним столом. Это было похоже на приют. В отличие от приюта тут была особая - "физиологическая" - комната: считалось, что "жены" тоже должны быть для всех. Варвара Саввишна была общей женой. Ей это было весело, она пользовалась спросом; раз как-то весь день провела в той комнате и не могла понять, почему других девушек это злит.

- Кроме Наташи, - уточнила она.

Вдруг коммуну закрыли - в тот же год, что и РАПП; она была признана анархистской. Коммунары разбрелись кто куда. Варвара Саввишна и Наташа остались на улице. Но уже вся столица по ночам была большая коммуна. Стало еще лучше и веселей. Появились деньги, какая-то комната на Литейной... За Наташей ухаживал известный писатель из Москвы, которого звали странно: то Юра, то Алеша... Был чудный вечер над Невкой. Они наняли "дутики": две коляски на шинах. В те времена (как во все времена, кроме моих) еще были коляски. Извозчики пестрили быт. Один был старый, почтенный, как заседатель, с ватной бородой и в ватной куртке; он едва шевелил вожжи. Другой - вертлявый щегольской форейтор - все спрашивал, не зажечь ли фонарь, и пел дискантом: "Мой Лизочик так уж мал, так уж мал..." Фонарь был не нужен, была белая ночь. Писатель целовал Наташу в губки и что-то шептал и обещал ей, но Варвара Саввишна не слыхала, что именно: ее тоже целовали в губки. Дутики тихо ползли вдоль набережной. И вдруг белесое небо треснуло, как шутовской живот циркача, и оттуда просыпалась вниз горсть ракет. Где-то взвизгнули, засмеялись, смех плыл по реке... Потом она сама попала под кампанию. Жизнь учила точить ножи - в спецлагере в Свири, бывших монастырских угодьях. Она пыталась бежать, была возвращена. В войну штамповала гильзы. Ее дочь была плод тыловой скуки. Я видел карточку - ничего общего с матерью: крупные скулы, плоский нос. Она вышла замуж и уехала в деревню. И теперь наезжала в город с мужем на "Запорожце", навещала мать. К себе не звала. Варвара Саввишна и сама не хотела. Здесь она жила как всегда.

- Мед возьми, - сказала она строго. - Дня на три хватит: от кашля. А теплых покрывал у меня нет. Только простые. Я тебе дам два.

ВАСИЛЕОСТРОВСКОЕ

1. Насилу к полдню рассвело.

Все та же грязь на перекрестке.

Не то в пыли, не то в известке

Полуподвальное стекло.

2. Мне мил трамвайный Петербург,

Враждебный всяческой реформе.

И вот на шкидовской платформе

Везут табак, зашитый в тюк.

3. Изгибы рельсов, шум шагов.

Пустой прогулки лёгко бремя,

И подставляет небу темя

Медноголовый град Петров.

4. Сырая вечность мостовых.

Апрель. Неделя на излете.

Пророк заезжий - Альгаротти

Был неудачник, из простых.*

5. Тем лучше. Незачем спешить

На берег. Горизонт в тумане,

Звенит собор, как ключ в кармане,

И зябок штиль. Куда ж нам плыть?

ГОСПОДИН АШЕР, АРХИТЕКТОР

Петр хотел сделать из Петербурга Венецию. Его жажда воды была удивительна. Он составлял на досуге списки несуществующих кораблей и признавался Ягужинскому, что предпочел бы быть английским адмиралом, нежели русским царем. Между тем город в большой своей части располагается на суше. Это ограничивало мечты Петра, и он велел пока рыть на одном Васильевском острове. Меншиков, герцог Ижорский и светлейший князь, занялся каналами, как тогда писали, из своих рук. Каналы эти не были нужны и ко времени Екатерины совсем обмелели, разделив судьбу большинства идей царя. Их засыпали, превратив в улицы, "стороны которых по традиции именуются линиями" ("Путеводитель", 1973). Все это общеизвестно.

Тут-то, на 10-й линии, в квартирном доме обычной застройки конца прошлого столетья бурно доживала свой век моя внучатая тетка по отцу, дама с причудами. Зная большой толк в медицине, она лечилась от 1000 болезней мочой и голодовкой, по новейшей методе, и оттого походила разом на мумию и подсолнух с седой головой. Я решил навестить ее в последний день. Но грипп вдруг лишил меня сил, я ощутил нужду в двух-трех домашних обедах и, скрепя сердце, отправился в островную провинцию разыскивать свою лечебную родню.

Парадное, как сто лет назад, было украшено следами собак и кошек. Дородная баба в ожерелье из прищепок, несмотря на сырой день, вешала во дворе белье. На мой стук в дверь мне открыл пожилой мужчина в халате. Лица его я не рассмотрел. Услыхав мой вопрос, он отступил, впустив меня в тусклую прихожую, сказал, что он - коммунальный сосед, что моя тетка вышла с утра в аптеку, но что это ничего и что хотя ее дверь заперта для наглядности он даже дернул ручку, - я прекрасно могу ее обождать, сидя у него, милости просим. Он тут же провел меня к себе, после чего отбыл на кухню ставить кофий. Гостеприимство русских известно. Я остался один.

У тетки я был давно и не помнил ее утварь. Но комната, куда я попал, меня поразила. Казалось, тут был ломбард или мебельный склад. Вещи стояли одна на другой, тесно друг к другу, но при всем том они явно были подобраны с большим вкусом, д(роги, а некоторые представляли образцы мебельного искусства. В единственном свободном простенке в изящной раме висел подлинный Марини, "Старички, предавшиеся похоти". Чувствуя ядовитое подрагивание иронической складки, которая у меня под щекой, я сел на стул с прямой спинкой и стал ждать хозяина. Он не замедлил явиться - с подносом в руках. Передо мной возникли чашки в стиле рококо, кофейник, молочник, кофейные ложки с серебром и черным деревом на ручках и такие же ножи для масла, масленка, сахарница, тосты на блюде... Он словно нарочно ждал меня. Теперь я видел, что это был полный, с женскими бедрами человек лет пятидесяти (вскоре я узнал, что ему пятьдесят три), привыкший, казалось, к неге. А между тем следы длительных беспокойств, возможно, бессонницы были в его лице.

- Вы, верно, старый петербуржец? - спросил я его, отхлебывая кофий, очень крепкий.

В ответ он закашлялся, дернувшись телом так, что мне самому захотелось кашлять, но я сдержался, - и сказал с натугой:

- Да. Но я живу здесь всего год.

- То есть в этой квартире? - уточнил я, что-то смутно подозревая. Добродетель тетушки все приходила мне на ум.

- Нет-с. В этом городе.

Я поднял бровь. Пояснения были нужны, он сам это видел. Он странно всхлипнул (должно быть от кашля), представился - его звали Андрей Григорьевич Уминг - и пустился повествовать. Вот его история от начала до конца.

Родился он в Петербурге, в тридцать восьмом году. Отец его был архитектор, имел важный чин и вдруг лишился всего по глупой случайности. В Москве на подпись подали два проекта одного фасада, и сам (тут Андрей Григорьич мигнул глазом) подписал их. Крайним, как водится, оказался отец.

Легенда эта старая и, может быть, не раз бывшая. Я и прежде слыхал что-то такое в Москве и даже видел какой-то особый дом. Но семейная хроника гласит, что Уминга-старшего вызвали в Кремль. Ноги его не слушались, руки болтались. Он не помнил свой голос и думал, что потерял слух. Что ж, в кремлевских коврах тонули шаги, тонули и люди... Как в полусне видел он седенького Джугашвили, непоправимо маленького в сравненье со статуей и плакатом, но который, однако, каркал ему, дергая щекой.