но – стыдили! Пришлось делиться.
Пашка разбрасывал кусочки, воробьи клевали, чирикали уже сдержанными сытыми писками – явно благодарили. Вдруг прилетел какой-то короткохвостый, отчаянный, бесстрашный. Сел Пашке на руку и, поглядывая озорным глазом, стал в наглую клевать недоеденный бутерброд. Попробуй тут пошевелись. Пашка от умиления чуть было не чмокнул того в серо-коричневый затылок, расплывшись в улыбке.
– A-а, Шорти! – услышал он рядом голос. – Этот у нас тут самый смелый, никого не боится. Даже кошек! Вот хвост потерял в бою.
– Ну, привет, Шорти! – Пашка чуть шевельнул рукой, словно протягивал ее бесстрашному воробью. Я, как видишь, тоже… в шортах…
По пути на корабль Пашка купил бутылку местного рома «Goslings» в подарок. В спиртном он разбирался неважно, почти не пил, так, по мелочам, сухое на праздники, шампанское. Привлекла его этикетка на бутылке. Там было написано «Black Seal Bermuda black rum» и изображен тюлень, который балансировал на кончике усатого носа бочонком с ромом. Выглядело забавно, по-цирковому. «Хороший будет подарок для наших…» Жаль, дяде Жене нельзя…
Снова «Норвежский прорыв» утюжил соленую гладь океана от Бермудов до Нью-Йорка и обратно. В который раз Пашка вглядывался вечерами в горизонт, ожидая появления Зеленого луча. Сердце его замирало в предчувствии – вот-вот, сейчас, ну же!.. Розовый диск прятался, в очередной раз обманув ожидания. Пашка вздыхал, успокаивал себя – завтра…
Чего он ждал? Чуда? Какой-то тайны, которую доверят только ему? Умом понимал, что это всего лишь физика, оптическое явление, которому есть объяснение. Но было в этом что-то такое, в чем его душа и мозг не желали разбираться, просто ждали…
Он вглядывался в горизонт и представлял, что за ним, где-то там, в далекой Москве, сидит сейчас на Арбате одинокий художник, его дядя Женя. Тот, со своей затаенной надеждой и мечтой, смотрит в вытянутый узкий прямоугольник неба, зажатый с двух сторон Арбатскими домами. И ждет… Чего? Наверное, в жизни каждого человека есть свой Зеленый луч…
Глава сорок вторая
Пашкино уединение в этот предзакатный час было нарушено. Солнце уходило в завтрашний день. Легкий, чуть прохладный ветер приносил непередаваемые тонкие запахи безграничного океана. Было свежо. До горизонта прозрачно и умиротворенно. Вокруг – Вечность, отороченная ускользающей сиюминутностью…
Они появились неожиданно. Лифт доставил их на пятнадцатую палубу, и они оказались на площадке с шезлонгами, забранной блестящими леерами. Она в светлом платье. Высокая, стройная. Красивая. Лет сорока. Со скорбно опущенными уголками рта. Он в белоснежном костюме, белом галстуке на черной сорочке. В шикарной белой шляпе. Сдержанно улыбающийся. На аскетичном, не лишенном мужской красоты лице написаны решительность, воля и все признаки бесспорного лидера. Такие подчиняют себе мгновенно и беспрекословно. Пашка взглянул на него и не смог оторвать глаз. Было в этом человеке что-то голливудское, киношно-американское, неудержимо дикое и свободное. По лицу, изрезанному морщинами, можно было предположить, что тому за шестьдесят. Он восседал в инвалидной коляске, словно на троне, с видом монарха. Спина прямая, подбородок поднят, глаза смотрят вперед, точно зная цель и путь. Нижняя часть его тела была прикрыта пледом. Руки помогают колесам двигаться и выбирать направление.
Она его подвезла к ограждению и остановилась, глядя на бескрайность водной пустыни. Потоки морского воздуха, вызванные движением лайнера, теребили ее волосы и платье. Он, замерев, тоже вглядывался в горизонт. Смотровая площадка пятнадцатой палубы явно была целью их прогулки. И они ее достигли.
Пашка, сам не зная почему, вдруг, взял соседний с ним шезлонг и направился к этой паре.
– Пожалуйста, садитесь! Вы, наверное, устали. – Он поставил парусиновое кресло рядом с коляской и сделал обратный шаг к своему шезлонгу.
– О! Благодарю вас! – Ее английский был безупречен, но…
– Могу поклясться, он не американец! – Низкий строгий голос враз лишил Пашку гражданства этой страны. Сидевший в инвалидной коляске даже не оглянулся на него.
– Думаю, европеец. Что-нибудь из стран бывшего Варшавского договора. Только там еще остались представления о мужском достоинстве и чести.
Он это произнес, обращаясь к своей спутнице. Сказал по-русски, практически без акцента, но с каким-то архаичным построением фраз и набором слов, давно вышедших из употребления.
Пашка едва не подпрыгнул от неожиданности. «Ничего себе парочка! Гусь да гагарочка!» – вспомнил он присказку своего отчима. Пашка внес ясность.
– Я русский. Из России.
Теперь пришло время подпрыгивать строгому гусю с гагарочкой.
Она посмотрела удивленными широко раскрытыми глазами. Он же снова не удостоил Пашку даже поворотом головы. Лишь скрипнул голосом:
– Что и требовалось доказать…
Потом снизошел, резко развернул кресло. Вцепился взглядом. Острым, строгим, гипнотическим. Перед ним стоял молодой парень в светлой рубашке и летних льняных брюках. Простой, открытый. Явно не «мажор».
– Каким ветром вас сюда занесло, молодой человек? Тут недельный тур стоит целое состояние! Вы кто, сударь?
– Я артист. Здесь на гастролях по контракту.
– Певец, музыкант? – Он строго осмотрел его с ног до головы. Делал это бесцеремонно, не стесняясь. Следующим шагом оставалось только ощупать Пашку, оценив физические кондиции, прежде чем его купить или продать.
– Нет. Я жонглер. Цирк.
Тут впервые на лице говорившего с ним тенью промелькнули какие-то эмоции. Его светло-голубые глаза, чуть замутненные возрастом или сокрытым недугом, прищурились, еще раз пробежались сверху вниз и обратно. В них было и плохо скрываемое презрение, и удивление, и желание познать тайну такого выбора судьбы.
– Хм! Жонглер! Так называли когда-то в благословенной Франции бродячих певцов и музыкантов. – Он вдруг стал цитировать Бродского, пристально глядя в глаза Пашке, словно собирался проникнуть в его душу и мозг, пророча его дальнейшую судьбу:
Мимо ристалищ, капищ,
Мимо храмов и баров,
Мимо шикарных кладбищ,
Мимо больших базаров,
Мира и горя мимо, Мимо
Мекки и Рима,
Синим солнцем палимы,
Идут по земле пилигримы.
Когда незнакомец остановился, ожидая реакции на свою пафосную декламацию, Пашка продолжил, словно это была литературная эстафета.
Увечны они, горбаты,
Голодны, полуодеты,
Глаза их полны заката,
Сердца их полны рассвета.
За ними ноют пустыни,
Вспыхивают зарницы,
Звезды встают над ними,
И хрипло кричат им птицы…
– Недурно, недурно! Надо же, они еще помнят нашего Иосифа Бродского! Он был многолетним другом нашей семьи. Как тебе этот юноша, Николь? – Он обратился к своей спутнице. Та кивнула и мило улыбнулась.
– Нашего Бродского. – Уточнил Пашка.
– Вы его выперли из Страны Советов еще в семидесятые.
– Не моих жонглерских рук дело. Меня тогда еще не было. А хорошая поэзия не знает границ. Она принадлежит всему миру…
– Хм, циркач! Надо же! Неожиданно. Это как же должно было не повезти в жизни, чтобы решиться заниматься подобным ремеслом! Это насколько же надо ничего не уметь при такой светлой голове, чтобы торговать своим естеством!
– По поводу «естества», извините, не ко мне. Я не работаю мальчиком по вызову в Murray Hill или Midtown на Манхэттене. В других злачных местах вашего Нью-Йорка вы меня тоже не встретите.
Пашка, не скрывая, обиделся на сравнение его профессии с ежедневными заботами жриц любви.
– У нас в России это профессия! Достойная профессия, уважаемая. И прежде чем ее получить, не один год нужно репетировать! И не циркачами нас зовут, а артистами цирка. Мы не тело продаем – искусство! Вы что-то попутали, уважаемый. Простите. Всего вам доброго…
Пашка, сопя от обиды, – «Старорежимный говнюк!» – быстро покинул пятнадцатую палубу. Вечер был испорчен.
Глава сорок третья
Они снова встретились на закате следующего дня. Там же. Когда знакомая инвалидная коляска вкатилась на пятнадцатую палубу, Пашка тихо застонал от досады и направился к выходу.
– Добрый вечер, молодой человек! Вы вчера так скоро покинули нас! Темперамент, однако. Мы даже толком не познакомились. – Сидевший в инвалидной коляске в приветствии манерно прикоснулся к полям своей шляпы и сделал это не хуже Юла Бриннера из «Великолепной семерки». Он широко улыбался и был в этом неотразим. «Старый пижон!» – с невольным восхищением отметил про себя Пашка.
Николь приветливо улыбалась, но с каким-то извиняющимся видом, видимо, за вчерашнюю встречу и реплики своего спутника. Пашка вынужденно остановился. Представился. В голосе слышались нотки обиды.
– Павел Жарких! Жонглер. С вашего разрешения – артист цирка.
Сказал сознательно на английском, словно не желал общаться с этой парой на языке Пушкина и Толстого – много чести!
– Откуда такой славный английский? – Сидевший в коляске снисходительно усмехнулся, оценив ход, но не засчитав Пашке ни полбалла за попытку надерзить. Он предпочел говорить на языке Достоевского, Бунина, Тургенева.
– Плоды образования моей страны. Университетский диплом с отличием. Как видите, кое-что умею делать не только телом.
– Смотри, Николь! Он, оказывается, еще и злопамятный.
– Я зла не помню, я его записываю, чтобы не забыть.
– Надо же, еще и остроумный. Сколько достоинств! Ничего, если я с вами все же буду говорить на русском? – Он с усмешкой прищурил глаз, потянулся к внутреннему карману пиджака. Достал оттуда плоскую, обшитую кожей фляжку, поболтал ею перед ухом. Там что-то плескалось. Продолжая смотреть на Пашку, он отвинтил крышку и сделал глоток. Прикрыл в наслаждении глаза.
– Божественный напиток! Коньяк! Настоящий, французский! Желаете?
– Не употребляю.