Гортов до ночи сидел под бледной лампой и сочинял речи. За окном билась в припадке осень. Ставни дрожали, шли ходуном, кабинет наполнялся хрустом и свистом. Как будто злой великан, весь из тумана и мокрой грязи, хотел разгромить кабинет. «Голем», — думал Гортов насмешливо, а ближе к ночи уже и со страхом. Лики икон мягко светили из тьмы, оберегая.
Речи писались сочные и идеально глупые. Освоив вокабуляр и риторический инструментарий, Гортов штамповал их как на конвейере. К примеру, в один присест он написал большую злую статью про толерантность, маленькую, но едкую — про либералов, а также две заметки про крещение и пост.
За стенкой сидели понурые женщины. Опустив на ватман глаза, они чертили красной и черной красками плакаты про русский народ и олигархов.
Вечером Славянский дом оживал сотнями звуков. Люди бродили туда-сюда. В открытой аудитории, которой заканчивался коридор, читались лекции по историю Византии, устраивались уроки греческого языка для женщин, пел мужской бородатый хор, а также шли православные дискотеки — Гортов не посещал их, а, напротив, запирался на ключ, когда слышал, как вдали начинается музыка. Порошин на работу почти не являлся.
Как-то Гортов услышал, что возле дома копают землю. Спицин тогда пошутил, что это кто-то дедлайн сорвал.
Съезд становился все ближе, а Порошин пил уже ежедневно, с утра, пьянея от первой рюмки. После водки он переходил на вино, потом пиво, коньяк, виски — как дитя у конфетных прилавков. Он мрачнел, начинал скандалить, ругаться с обслугой, бил посуду, рвал и бросал к ногам официантов деньги. Он смотрел на «Русь» невидящими глазами и что-то грозное бормотал под нос. Однажды он швырнул табуретом в Спицина и, промахнувшись, разбил стекло в «Офицерском собрании».
К утру его на руках заносили в дом. Под землистым лбом закатывались глаза, нитка слюны свисала, он с шумом выпускал газы и падал навзничь, проваливаясь в диван. Печальный слуга Васька-младший, не произнося ничего, погребал его под одеялами.
Он спал, может быть, час или два, и снова был на работе, с искаженным болью лицом и с рюмкой. Его колонки становились все яростнее.
Одним утром Гортов встретил Порошина нарезающим косые круги возле парка. Лупоглазый и влажно-красный, как вылезший на песок рак, он заглядывал в мусорные корзины и под кусты с таким видом, будто заглядывал в энциклопедию. Он неопрятно курил, весь его пиджак и потертые брюки были посыпаны пеплом.
Гортов надеялся проскочить мимо, но Порошин окликнул его: «Стой! Там освящают!».
Гортов остановился. Порошин уже настигал его, уточняя:
— Освящают. Наш кабинет. Кадила и поп, и свечки. Водичкой поплещут, потом уйдут.
Взяв Гортова под руку, он направился вглубь парка — между плакучих лип, мимо накренившегося кустарника, промокнувшего длинные, черные как ресницы ветки в черно-зеленую ледяную воду. Подморозило, и Гортов озяб, хотя даже надел перчатки, Порошин же будто сбежал из горячей кастрюли — от красной кожи чуть не валил пар.
Шли в тишине, только противно, как кость, под ногой хрустела мелкая галька, и пруд лизал берег со страстным шумом.
— А зачем освящают? — спросил Гортов.
— Этот вопрос уведет нас далеко вглубь веков, — сардонически проговорил Порошин. — А у нас мало времени. Чем ты там занимаешься?
— Где, на работе?
— На работе, дома... Чем наполнены дни твои, кроме как грустной дрочкой?.. — Порошин покровительственно похлопал его по плечу, заодно растрепав волосы. — А, впрочем, это неважно. — Порошин в томлении тер жаркую грудь под рубахой. — Ты хорошо работаешь, Гортов, ты делаешь больше других. Я поговорю с Иларионом, чтобы тебе подняли зарплату.
Когда они зашли в кабинет, пахло ладаном, и всюду были видны водяные капли.
— Чувствуешь, Гортов, Святой Дух? Нас высвободили от бесов. Теперь работа пойдет гораздо быстрее. В прошлый раз они окропили водой клавиатуры, и работа на два дня остановилась.
Было душно, и Гортов открыл окно, с тревогой косясь на Порошина. Во взгляде его была сумасшедшая радость.
— Душа распускается и поет, — прокомментировал он свое выражение. — Ты чувствуешь, Гортов, чувствуешь, признайся, духовное обновление? Или тебя корежит, а, Гортов? Или от русской святости тебе становится трудно дышать? За этим ты открываешь окно, Гортов?
Порошин щелкнул тумблером на блоке питания, и компьютер ожил с недовольным гулом. Порошин сел.
— Я хочу тебе признаться, Гортов. Вчера я зашел в магазин возле дома. Там стояли трое прекрасных русских детей 16-ти лет. С глазами серыми, глупыми и печальными, как русское небо, как русское море, как русское поле, как русское все... Как жизнь русская. Они хотели купить бутылку портвейна, но им не хотели ее продавать. И знаешь, я сам вызвался и купил им портвейн, они дали мне денег, хотя я мог купить им портвейн на свои, мне это совсем ничего не стоило. Ты знаешь, Гортов, за ночь я иногда могу спустить и по двести тысяч. Но я взял их деньги из принципа, понимаешь меня? Я купил, но сдачи им не отдал. Какие-то мелкие железные деньги. Рублей, что ли, пятнадцать. И знаешь, когда я вернулся домой и лег спать, я чувствовал счастье. Слезы лились из глаз. Знаешь из-за чего? Понимаешь? — Порошин дотянулся до Гортова и ткнул его кулаком в плечо, побуждая к активной реакции. — Я был счастлив оттого, что споил русских детей и ограбил их. Беспримесно счастлив от этой мысли, Гортов, ты можешь это понять? Гортов! Гортов...
Порошин кинулся к разгоревшемуся монитору. Выкрутил вправо ручку колонки, и вдруг заиграла «Хава Нагила». Он распахнул дверь и забегал по кабинету, подпевая своим жутким басом: «Ха-ва нагила Ха-ва нагила! Хава нагила вэ-нисмэха!».
Он танцевал.
Гортов незаметно надел наушники и включил монитор. Нужно было срочно начать работу: срывались сроки. Порошин пел все громче, но вскоре в кабинет вошла сухая бледная женщина в черном платке, одна из тех, что рисовала плакаты. Ее щека была в алой краске, как будто в кровавом рубце.
— Пожалуйста, прекратите! — сказала она стальным и усталым голосом.
Порошин со злобной улыбкой повиновался.
Съезд состоялся в одряхлевшей советской гостинице на Автозаводской. Сыпался потолок и стонали ставни. От стен пахло угрюмой бессобытийной историей. В фойе румяные девушки всовывали брошюры. Гортов взял одну для ознакомления.
Она состояла из двух сложенных пополам и скрепленных листов А4. На первом — «Краткий перечень самых распространенных в наше время грехов». В основном текст был набран, но что-то было дописано от руки. К примеру, Гортов прочел: «...Принял цифровые имена ИНН, СНИЛС, что является отречением от Христа». Второй листок представлял собой масштабное полотно: русский витязь сражал копьем существо в шляпе и с пейсами, наподобие Георгия, поражающего змея. За витязем — церковь и черное, испускающее лучи солнце. Снизу — ад, в котором патлатые рок-музыканты с гитарами, неопрятный толстяк с надписью на животе «Рокфелер», бесы, которых множество, один бес с пейсами держит за ногу младенца и совершает кровопускание.
Молодые люди с нервными лицами носились с этажа на этаж, раздавая книжки стихов и газеты, пахшие лесом и типографской краской. Прохаживались белогвардейцы, пощипывая себя за усики. Кашляли в кулаки попы. Одинокий мужчина с комсомольским значком на лацкане с озабоченностью смотрел на икону Божьей матери — как смотрят на взбалмошную, но крепко усевшуюся в директорском кресле начальницу.
Гортов отыскал свое место в первом ряду, рядом с недовольным пенсионером в медалях. Официанты кружились между рядов, разнося стаканы. Колонны стояли, словно живые, дрожа поджилками. Лампы свисали, как пауки.
Люди медленно затекали в зал. Гортов заметил, как вдоль рядов прошел Иларион со свитой и походя спросил у кого-то о строительстве очередного памятника. Ему ответили, что памятник строится.
В зале убавили свет.
Сначала на сцену вышли близняшки в одинаковых синих платьях — девочки лет семи. У них были темные глазки и огромные, больше их черепов, банты. Они спели песенку про корову, хлопая в крохотные ладоши. Зрители в первых рядах хлопали им. Две монахини поднялись с мест и снимали девочек на камеры в телефонах.
Вдруг в зал зашли хоругвеносцы — шумно, но организованно расселись пучком, и началась официальная часть — почти сразу же. Стали обсуждаться технические вопросы: порядок шествия, хронометраж и очередность выступающих. Рядом с Гортовым сидел разволновавшийся человек в медвежьей шкуре поверх костюма. Он требовал, чтобы «большевиков» перевели в конец шествия, а сразу же за крестом или, в крайнем случае, после «Руси» должны идти «его люди».
Сидевшие тише всех коммунисты пытались вежливо возражать, но их никто не брал во внимание. Бород у них не было, и были ветхие пиджачки.
Вышел федеральный чиновник с целиком розовым нежным лицом и сказал: «Решение принято. Значит, оно должно быть реализовано. Я считаю такой подход правильным».
Ему немного похлопали.
Потом на сцену поднялся Чеклинин. Натужно скрипя, сглатывая подступавшие к речи маты, он что-то проскрежетал про 100% готовность и ежовые рукавицы, в которых держали их, сотрудников «Державной Руси».
Вышел Порошин и тоже что-то тихо проговорил, по обыкновению наглядно страдая.
Пришлось говорить и Гортову.
Гортов высказался в том духе, что нужно возрождать православные ценности. Отец Иларион вдруг оживился и сказал со своего места, что, по выражению Достоевского, человек без православия — дрянь. Также Гортов сказал о необходимости возрождения духовности, традиций, порядка, заводов, а, кроме того, села.
— Когда ж возродим? — спросили из зала.
— Пока не знаю, — ответил Гортов.
Прошел недовольный ропот.
— Это потому, что нам мешают, — помолчав, сказал он.
— Кто? Кто? — разволновались многие и даже поднялись с мест. «Кто мешает-то? Надо прямо говорить!». Вены надулись на лбах, и окаменели лица.