— У тебя тут как-то... пусто, что ли. И такая тоска. Надо нам завести животное.
На День Святителя Николая Чудотворца слободчане толпились возле реки. «Вы-хо-ди! Вы-хо-ди!», — кричали они, кидая зажженные веточки в воду. Оказалось, они звали воскрешенного Николаем мальчика, который вышел из вод на следующий день после того, как утоп в озере (одно из чудес Николая). К счастью, в этот раз он не вышел.
Почему-то Гортов не находил в себе силы спросить, что случилось с Порошиным. Конечно, и так все понятно — арестовали. Наверное, будет суд. Гортова наверняка сами потревожат и позовут в свидетели. Не позвали сразу, потому что судебные процессы у нас очень медленно разворачиваются. Ведь еще рано звать. Но в то же время он ясно осознавал, что никуда его не позовут, и что суда не будет. Что все разрешилось другим путем.
«Может, его закопали? Ну конечно, конечно, — иронически спорил он сам с собой. — В Слободе всех режут на части, мучают в средневековых застенках. Малюта Скуратов протыкает дрелью глаза». А что с той милой девочкой, облившей мочой Северцева? Ее пытают и бьют чекисты в подвалах? Отрывают ногти, вздергивают на дыбе?.. Или давно закопали тоже?
К тому же подспудно пульсировала нелегальная, стыдная мысль о том, как в сущности мало тревожит его порошинская судьба. Только стала входить в нормальное русло работа, без его ежедневных спектаклей, без кощунственных вечеров и безостановочного мученья, и хорошо, что он все же куда-то делся, сам собою, не слишком при этом утрудив самого Гортова.
По вечерам Гортов снова читал:
«Ковчеги для хранения Св. Тайн.
Ковчег серебряный, позолоченный, чеканной работы, двухъярусный, в виде колокольни; внутри помещается гробик; перед гробом на лицевой стороне у колонн два ангела с рипидами в руках.
Богослужебные сосуды.
Потир, дискос, звездица, лжица и три тарелочки серебряные, позолоченные. Потир весит 3 фунта...».
Прибыли статьи для нового номера. «Содом, Гоморра и Гаага», «Письмо оранжевому другу», а также стихотворение «Не говори, что любишь Родину». За десять минут пробежав глазами, Гортов все утвердил и положил на стол Спицину с пометкой «вычитать».
Гортов стал еще лучше питаться — Софья приносила ему утром борщ и сразу мясное второе блюдо, после чего Гортов уже не мог никуда идти. По ее просьбе Гортов завел зверя — выбор пал на карликовую свинью. Свина назвали Пьером, и он сразу стал жить под кроватью, почти не напоминая о себе. Незаметно в келье появились и Софьины вещи — половички, коврик и занавесочки, в шкафу — просторные хлопчатобумажные трусы. Гортову она купила трусы тоже. Солидолом Софья смазала кровать сама, и теперь она совсем не скрипела. Софья беззвучно кусала его, а Гортов, чтоб не кричать, кусал подушку.
Соседка-старушка явно догадывалась, причем еще раньше самих Гортова с Софьей, об их отношениях, и теперь вечерами чаще обычного звала к себе и подолгу держала свою сиделку. Гортов нервно читал листы с утварью, в то же время гладя ногой Пьера. Софья возвращалась всегда с угощением и с запахом употребленной утки.
Настали долгие праздничные выходные. Софья была ленивой и ласковой, хотелось пролежать с ней три дня подряд, но старушка стучала в стенку каждый час, да и в холодильнике было пусто. Голодная, Софья начинала впадать в тяжелую меланхолию, отворачивалась к стене и питалась сама собой — сосала пальцы и грызла ногти. У Софьи были мелкие острые зубки, которыми она все время что-нибудь грызла, медленно поедая то кончик карандаша, то ломая позвонок зубочистке; изгрызла до остова свой телевизионный пульт. Еще любила положить руку Гортова в рот и, держа во рту, ее покусывать. Гортов теперь опасался, что она с голоду съест всю его келью.
Воскресным утром они пошли на рынок. Были то заморозки, то оттепель, Слобода то вздыхала льдистым дыханием, то переставала дышать. Простуженные скворцы клевали что-то мясистое на земле, таща в разные стороны.
По дороге ходили угрюмые слободчане, и собаки визгливо лаялись между собой, а не сидели, как обычно, под лавками. Очаги стройки с взбивавшими землю немецкими желтыми экскаваторами встали, и кирпичи и плиты лежали, копя пыль.
— Зимняя спячка, — констатировала Софья, смотря, как в брошенный котлован летит крупный снег.
Но вот начался рынок, и с ним — суета. Как пчелы люди возились в рыжем меду бесшумно, никто не кричал и не звал, продавщицы сидели на табуретах усталые, с повисшими на волосах ленточками.
В бочках лежала квашеная капуста, толкались между собой помидоры и огурцы. Круглые, как детские головы, грибы мочились. Дул свежий ветер, взъерошивая воду в пруду. Куда-то унеслись всегда бывшие в пруду утки.
Пошли мясные ряды. Рябчики, индейка, развороченные ломти свинины, — как будто створки в пролаз ада. Софья хотела взять побольше, она любила мясо, причем сырое, с кровью, и глаза ее при виде мяса зажглись, но Гортов пошутил, что есть свинину ему не позволяют религиозные убеждения. Глаза Софьи округлились, и сумка выпала из ее рук, так что Гортову тут же пришлось разъяснить, что он сказал это несерьезно.
Мимо прошли и завернули за угол две старушки с ясными кроткими лицами. У одной что-то шевелилось в авоське, какое-то существо. Гортов увидел выпроставшуюся когтистую лапку. Она билась.
В один из дней Софья, не предупредив, явилась к Гортову на работу. Она была в зеленом вязаном платье в пол, с закрытой шеей. Софья вошла в кабинет и вдруг сказала: «Я принесла пирожки».
Гортов встал, а потом снова сел. Встревожились Спицин и Бортков. «С яйцом и зеленью», — уточнила Софья. Пирожки дымились и пахли носками. Есть их было невозможно, словно это были глина и тина, перемешенные с землей. Хотя Спицину вроде нравилось. Он улыбался, жевал.
Гортов приготовил ей чаю. Софья выпила его и не шла домой.
Бортков смотрел на Софью во все выпученные глаза, как будто раньше не видел женщин.
— Чем занимаешься? — Софья подсела к Гортову.
— Читаю... — вздохнул он. Перед глазами лежал веер текстов. Слова после шестого часа сплошного чтения сбивались в кучку в его голове.
— Про черную сперму! — щурясь, сказал Спицин.
— Черную?.. — Софья, краснея, насупилась.
Гортов прочел: «Западные гомонацисты льют черную сперму на наши головы... Но мы не станем глотать ее».
— И что же, вы это напечатаете? — Софья качнулась на стуле, обняв руками щеки.
— Не знаю, — сказал Гортов.
Спицин доел все пирожки. Как кот, он облизывал пальцы. Софья все больше краснела, потом ушла.
— Гортов, а дай телефон позвонить, — попросил, долизав пальцы, Спицин.
Гортов ощупал карманы. Телефон куда-то пропал.
— Потерял, наверное, — ответил Гортов рассеянно. «Черная сперма... черная сперма», — он раз за разом читал про нее.
В лужах плавали черные кроны деревьев, как головешки. В пруду слышались хрип, копошение, и Гортов жался к Софье, страшась. Софья разглядывала что-то в телефоне, и ее лицо подсвечивалось, и были видны крепкие губы и лоб, и ласковые смеющиеся глаза.
— Твой друг с работы прислал мне фотографию белочки. Смотри! Белочка! — показала она с восхищением. — И уточки. Смотри! Уточка!
— Он хочет тебя трахнуть.
Софья поморщилась и, двинув задом, слегка толкнула его. Гортов встал неудачно, и от толчка чуть не свалился в грязь. Он толкнул ее в ответ. Вцепившись друг в друга, они повалились в сырую листву. Что-то хлюпнуло под ногами. Было холодно, и налипала мерзлая грязь. Гортов снял с себя куртку и подоткнул под Софью.
«Подожди, стой, подожди».
— Почему? Зачем? Почему? — распаленный Гортов уже задрал платье ей и стащил с себя брюки.
— Ты тут... вляпался.
Гортов огляделся. Рукав был в свежем сером дерьме. Воняло невыносимо. Вдобавок только теперь они обнаружили молодую пару, смотревшую на них с другой стороны пруда с удивлением.
Они торопливо оделись.
— Оставь куртку, оставь... — быстро шептала Софья, почти синяя от стыда.
— Холодно же...
— Прошу тебя. Провоняешь.
В итоге, дойдя с комком куртки в руке до реки, Гортов спустил куртку на воду. Та надулась как парус и поплыла, унося зловоние.
— Весь измазался, и штаны, и рубашка, и в волосах... фууу...
Почему-то на Софью не попало ни капли, хотя она лежала снизу.
Ночью она говорила ему: «Милый мой, я твоя, твоя...», и смотрела большими плачущими глазами. «Моя», — соглашался, дыша ей на ухо, Гортов. Ветер свистел в оконной щели. Преждевременный мелкий снег падал.
За окном вступали в первую силу морозы, и холод конкистадорски захватывал келью — вгрызаясь в стены и пол, он пока не решался подобраться к тахте, возле которой стоял, в агонии, на последних жилах производя жар, слабый обогреватель, и где обогревали друг друга Софья с Гортовым.
Они почти не разговаривали, в особенности в постели, и общались прикосновениями. Софья любила лежать, повернувшись спиной, и чтобы Гортов ее как-нибудь беспрерывно трогал — гладил, небольно щипал, водил по плечу губами. Гортов все исполнял, улыбаясь от удовольствия.
Он думал: как удивительна жизнь. Вот ты решил, что человек умер: как будто его размололо в крошево на твоих глазах, как ветхое здание; что сам ты распался, от переживаний и времени, и жизнь перечеркнута навсегда, и лежит в руинах, и в обход нее будут строить другие здания; но вот оказалось, что все можно восстановить, до единой привычной черточки, так, что разницы не понять, только, быть может, под микроскопом. Как будто не было депрессии, и немощного лежания, и бегства в глушь, как будто он был тем самым, не пережившим смерть человеком. Он жил по-старому — вот девушка, и вот работа, он как отреставрированный доходный дом купца Григорьева — все тот же, только, может, теперь с парой стеклопакетов в окнах. Повернувшись набок, Гортов вспомнил отца Илариона, и он говорил: «Наши разработчики сейчас специальную программу делают — это бомба! Идешь ты по улице с телефоном, — он крутил перед ним айфоном с потухшим экраном, и его глаза светились, включенные от тысячи батарей. — Подносишь к любому дому и выбираешь год, 1650-й, к примеру, — и появляется голограмма. Дом, точно в том виде, в котором он был, и люди, совсем как настоящие!