Сейчас я совершенно спокойно мог бы с собой так сделать. Если бы не боялся инфекций. «На, Рита. Оставь себе». Я даже, когда вышел из ванной, достал с полки нож и приставил лезвие к члену. Черный разделочный нож с худеньким серым лезвием. Маленькие четыре литеры «И-к-е-а». И подпись «Chrome-Vanadium». Примерился плашмя и острием.
Потом сидел в кухне голый, вертя ножик в руках. В холодильнике оставались пиво, водка и виски. Я вылил все в унитаз и бутылки сложил в урну.
Вошел в спальню, приблизился к ней с ножом. Лезвие заблестело поймав бледный, как будто простывший луч рассвета.
Рита спала мертвым сном, почти не дышала. Крупные губы, и щеки, и нос. Коровья красота Риты. Едва касаясь, я провел острием по груди линию. Дыхание едва теплилось, где-то на глубине. Все внутри сжалось от жалости, но от жалости неживой, спокойной, как, бывает, жалеешь памятник, который изгваздали голуби. Я положил нож между ней и собой, улегся рядом.
Мне вспомнился наш первый раз, который случился на той же постели. Сперва я повел ее в кино, хотя это было совершенно лишним. Мы смотрели фильм «Большие глаза» Тима Бёртона. Это фильм о художнице Маргарет и ее муже, мошеннике Уолтере, присвоившем ее славу, выдав ее работы за свои. Маргарет писала картины на чердаке, пока Уолтер выходил в свет, раздавая автографы.
Рита еще так смешно злилась и не могла никак успокоиться: «Тварь! Какая же тварь!», — говорила она про Уолтера. Меня же гораздо больше злила эта нелепая баба Маргарет. Как можно было позволить так поступить с собой. Она сама виновата.
А потом мы шли от Баррикадной до Большого Каменного моста по заледеневшему городу. Метель кидала в лицо комки снега, а Рита прятала свою ладошку в моей, мы улыбались друг другу, лица у нас были красными, а потом целовались в кафе «Шоколад» у Кремля. Тогда я впервые заметил, что рот у нее какой-то хищный, акулий. Она укусила меня до крови.
«Это все на одну ночь, — говорил я себе. — На одну или две ночи максимум».
А потом мы спорили до утра о том, можно ли непошло описать сцену любви в прозе. Она утверждала, что нет, нельзя, а я возражал ей: «А как же писатель Л., а как же писатель Б.?».
«Пошлятина, что твой Б., что твой Л., — утверждала она. — Вспомни русскую классику».
— Вот у Лермонтова в «Герое нашего времени», — сказала Рита. — Такое чувство, что Печорин всех поимел, и даже Максим Максимыча, а он не описал это даже намеками.
Это был тот момент, когда я подумал, что ночей должно быть гораздо больше.
Потом, где-нибудь через месяц, она сказала, взглянув на меня: как хорошо, что у нас не диван, а матрас, потому что кровать мы бы уже давно сломали.
Вспомнив все это, я повернулся к ней, но не почувствовал ничего, совсем ничего, даже ощущения пустоты, и того не было. За окном люди в спецовках бурили, ломали асфальт и как будто рвались под землю.
Рита тихонько плакала, прислушиваясь к себе.
«Дайте мне револьвер», — пролепетала Рита.
Я услышал ее призыв, хотя был на кухне, мыл руки в химической пене. Я напевал мелодию, смутно знакомую, взявшуюся не пойми откуда. Из тостера выпрыгнул хлеб, и одновременно отщелкнул чайник.
Я вошел к ней с подносом и в фартуке. Поставил поднос у изголовья и снял крышку. Атомным серым грибом поднялся пар. Внутри был омлет с хлебцами.
— Застрелите, — жалобно попросила Рита. Все тело у нее было в ранах и синяках, но в глазах кроме стыда ничего не читалось.
— Доброе утро, — сказал я.
Я раскрыл шторы, и мрачный и мутный свет заклубился в спальне.
Рита спряталась под одеялом и замерла.
— Рита, — сказал я с неожиданной для самого себя отеческой строгостью. — Я знаю, ты там. Вставай, за окном отличное утро.
За окном не было ничего, кроме машин и грязи. И ворона клевала каменный кал. Рита не отзывалась.
— Я не злюсь, выползай, — я присел на краешек, у нее в ногах, и сказал. — Поешь.
Рита, точно дикий зверек, высунула мокрый нос из-под одеяла. Моргнул испуганный глаз, как монетка со дна фонтана. Я попытался ободрить ее мягкой улыбкой. Наконец, она выбралась, села. Хлопали трагически накрашенные глаза.
— Ты меня любишь? — спросила Рита.
Я глядел на нее долго, все не мог оторваться. А потом повторил: «Поешь» и подвинул блюдо.
— Ты меня любишь? — снова спросила Рита. Дрогнула засохшая было тушь.
— Конечно, люблю, — подумав, сказал я. — Люблю, как и всех божьих тварей. Вот тебе сахару. Ты с тремя ложками пьешь? А, нет, забыл, четыре. Вот, и еще размешаю. Попробуй омлет. Горячий?
Рита долго приходила в себя в ванной. Я дожидался ее на матрасе, на самом краешке, но чувствовал, какой он теплый от ее тела. Я знал, что нам следует сделать. Это был странный, совсем не понятный мне самому порыв, но было стойкое ощущение, что нужно поступить именно так, и никак иначе.
Когда она вышла, по-прежнему еле живая, я объявил ей, что мы идем в церковь. Мы жили возле Собора Непорочного Зачатия Девы Марии и часто ходили туда просто так, послушать органную музыку. В этот раз я подумал, что стоит дойти до православного храма на Ваганьковском кладбище.
— Там дождь и холодно. Мы не дойдем, — говорила она, но послушно собиралась.
Железной сетью падал холодный дождь. С хрустом ломались зонтики. Я неторопливо шел без капюшона, довольный погодой, небом, собой. Я шел, чувствуя, что обязан исполнить долг, но какой и зачем — непонятно.
Отрезвевшая, брезгливо скакала по лужам Рита. Мои ноги с первым шагом промокли до голени. Машины, казалось, вот-вот поплывут.
В церкви не было никого, даже служительниц. Это был темный и старый, чудесный храм. Свечи и книжки лежали без присмотра. Я взял свечек и ссыпал рублей на стол. Рита в темном платке напоминала вдову в зените отчаянья. Мы приблизились к алтарю. Я поцеловал ноги Христу и начал молиться. Я слышал, как пыталась молиться Рита. Во всяком случае, она что-то шептала, стоя рядом со мной. Кажется, она шептала: «Прости». Только это слово.
Скоро у нее затекли стопы, было видно, что ее мутит, и что больше жизни ей хочется просто сесть, но она послушно стояла рядом со мной, а я уже сам окончательно перестал понимать, зачем мне все это нужно. Но, когда вышел, на душе сделалось очень спокойно.
Дома я сразу зашел в спальню и, раскрыв шкаф, стал бросать свои вещи на пол.
— Где моя сумка, не знаешь? — спросил у Риты.
Что-то грохнулось в коридоре. Рита вбежала в комнату. Платок развевался, испуганные глаза.
— Ты чего?
— Ухожу, — сказал я.
— Может... хоть выпьешь чаю? Я пуэр приготовлю. У тебя ноги какие вон мокрые, — сбивчиво заговорила Рита.
— Ну чай, в принципе... если с лимоном, — я взял с полок несколько книг, бросил поверх одежды. Мокрые джинсы решил оставить здесь. А то все остальные вещи промокнут.
Мы молча сидели в кухне. Играло радио «Джаз». Рита присматривалась ко мне, пытаясь понять, запугиваю я ее или решился уйти на самом деле.
Время от времени я ей улыбался.
— Чай очень вкусный. У тебя там где-то лежали эклеры.
Рита замешкалась.
— Да... у меня... эклеры, — она достала пачку из холодильника, положила, не развернув, на стол, повернулась лицом к окошку.
Я неторопливо, со смыслом поел. Стал озираться в поисках салфетки, но в итоге просто вытер руку о штанину. Я нашел сумку сам. Сумка лежала на антресоли, пыльная. Аккуратно разложил по отсекам вещи.
— Я ухожу, — повторил я негромко. — Мы, наверное, уже не увидимся.
Молчание. Показалось, что Рита что-то обдумывает, но через секунду в ее глазах зажглись животные огоньки, и, рыча, Рита бросилась на меня с кулачками. Я крепко схватил ее за руки, но взметнулась нога, и сделалось очень больно. Я с трудом осел. Рита упала на матрас и заревела в голос.
— Сука... я так любила тебя! — закричала она сквозь слезы.
— А я все еще люблю тебя, как и всех...
— Да шел бы ты на хуй вместе со всеми божьими тварями!
— Я ухожу, — снова сказал я, и, не поднимаясь с пола, стал залезать в сырые кеды. Как же больно, какая сильная боль. Никогда прежде я не получал по яйцам.
— Что это за гнилые отмазы... Божьи твари вот эти вот... Что ты из себя хоругвеносца тут строишь?
— Евнуха, ты хотела сказать.
— Евнуха! Думаешь, я не знаю, что ты сейчас Яну пойдешь ебать? Да ты просто ждал повода!
Я хотел было ответить ей, но подумал, что в этом нет никакого смысла. Рита рыдала и корчилась на матрасе. Зеленые сопли текли из носа, смешиваясь со слезами, но это не казалось мне чем-то неприятным.
— Прощай, — сказал я и вышел на лестницу. Уже у лифта услышал снова животный крик. Что-то треснуло и упало. Стихло.
Я зашел в лифт. В голове как в ускоренной съемке пронеслось все еще раз — и ее губы и зубы, и Большой Каменный мост, и храм, и матрас, и кухонный нож с бледным лезвием. Было жаль, что все вышло именно так.
Дверцы закрылись.
Рыбы возле воды
Женя пришла на работу пораньше, проверила клетки, подсыпала корм, приклеила ценники. Потом вспомнила, что надо проверить аквариумы, и проверила их.
Она работала в зоомагазине давно — близко к дому, рядом с животными, хороший график.
Женя — прямые короткие волосы, крупная, татуированная. Одежда — синие джинсы, черные балахоны: вчера — Slipknot, сегодня — «Гражданская оборона», завтра — опять Slipknot. Раз в неделю Женя ходила к психологу, мяса не употребляла, алкоголь не пила.
Краткая биография у нее такая: с трудом закончила школу, поступила на зоотехнический факультет, недоучилась, работала медсестрой в больнице, чистила клетки в зоопарке, вышла в финал Кубка Москвы по муай-тай, а теперь вот уже третий год, как работала в зоомагазине «Бетховен».
Ее коллегой был кассир Николай Валерьевич — приятный округлый человек с седыми усами. Николай Валерьевич больше всего на свете любил заводить непринужденные разговоры, и заводил их со всеми, кто попадал в его поле зрения, но с Женей он старался не заговаривать без явного повода и, встречаясь с ней взглядами, почти всегда опускал глаза.