танцевала. А где человек счастлив, там ему самое место».
После этого он долго кашлял, а потом долго молчал, ожидая вопроса.
Запинаясь, я с пятой попытки спросил, что он чувствует по поводу смерти близкой подруги. Он снова молчал, и я подумал, что его обидел вопрос — сам бы я на его месте, наверно, повесил трубку. Но он, вздыхая и делая долгие паузы, все же ответил, что чувствует горечь и пустоту, вспомнил несколько эпизодов из жизни, которые были связаны с ней, но потом стал уставать и путаться. «Не могу говорить, душат слезы», — шепнул он, совсем угасая.
— Простите, еще только один вопрос, — перебил я его по жалкой журналистской привычке. У меня не было никакого вопроса, и я просто слегка помычал в трубку и в итоге повесил ее.
Материал, можно сказать, был готов. Я успел сдать его в дневной номер, редактор остался очень доволен мной и радостно сообщил, что мне доверено писать материал с прощания.
Я сказал: «Ладно» и пошел опять намыливать голову. Перхоть все не покидала меня.
Был прохладный день, зима только кончилась, солнце совсем не грело. От метро тянулась длинная очередь — старушки с гвоздиками, печальные старики. Лабиринт заграждений вел к Большому театру.
Я не спал ночь и поэтому шел писать репортаж в нездоровом азарте. С одной стороны, я планировал сделать хороший текст и не ударить лицом — все же это было ответственное задание, но с другой очень хотелось скорее сбросить его с себя и идти гулять по весенней Москве, которой был совсем не к лицу траур.
Близость пышно обставленной смерти совсем не чувствовалась, напротив, мне казалось, что сейчас внезапно произойдет что-то необыкновенно хорошее — например, выяснится, что балерина жива, и я сразу поеду пить к Простакову. Но внезапно из-за угла вынырнул человек с обезьяной на голове, собиравший милостыню. Обезьяна ползала туда-сюда, ползая по его облетевшему бурому черепу, а мелочь звенела в его мешке и залатанных карманах.
За поворотом с торца здания уже возились журналисты. Шагнув к ним с холодной просторной улицы, я сразу попал в духоту толпы. Я узнал некоторых людей, но попробовал сделать вид, что их не заметил. Мои коллеги из других отделов культуры всегда вели себя слишком напористо и восторженно, да и выглядели слишком счастливыми, и я не мог понять почему, и это злило меня. Еще там был такой человек, который все время кричал: «Искусство! Искусство!». Вот и сейчас: «Искусство!», — он встал мне на ногу, и не сразу с нее сошел.
Я снова стал думать о балерине, чтобы поймать правильное настроение. Я вспомнил несколько случаев из ее жизни, прочитанных мной в интернете. Все они характеризовали ее как честного, храброго человека. Она все больше нравилась мне. Говоря откровенно, я не смотрел балетов с ее участием, разве что куски «Лебединого озера», которые случайно видел на телеканале «Культура». Но теперь я обязательно посмотрю их все. В голове рождались первые фразы репортажа. Это будет отменный текст.
Служебная дверь приоткрылась, впускали по одному. Началась обычная давка перед мероприятием. Дверь открывалась наружу и смахивала всех, как насекомых, с первой ступеньки, но журналисты все так же, падая, лезли опять наверх.
Я пристроился у ступенек, и тут мне в руки упала Саша, с мохнатым сиреневым микрофоном в руке, в оливковом легком пальто, со светлыми, рассыпанными по нему волосами. Я слишком растерялся, чтобы понять, что произошло. Женщины никогда не падали мне в руки. Бывало, толкали в метро, наступали на ноги, бывало, я наступал — чего только не было, но так — ни разу. Наверное, если б не я, она бы упала на мокрый камень. Возможно, она могла умереть, Саша, и никто не заметил бы ее смерти. Все были слишком возбуждены прощанием с великой артисткой.
Я сразу узнал ее лицо. Я видел Сашу по телевизору, когда она стояла с точно таким микрофоном на Патриаршем мосту — закатные купола светили, и сиреневый свет был в ее волосах, под цвет микрофона. Говорила она какую-то смешную глупость. Я подумал: хорошая девушка, такую бы мне. Ей было двадцать два или три года, она совсем недавно закончила институт, я знал это все от наших общих знакомых. Я также знал, что показывали ее часто, если бы я смотрел телевизор каждый день, каждый день видел бы в нем эту Сашу.
И вот, особенно не стремясь к тому, я понюхал ее волосы. Они сами попали мне в нос, я не мог предотвратить этого. За секунду или за две я понял, что влюбился без памяти, и что теперь без нее не смогу — такое мгновенное сильное чувство, совершенно необоримое, как будто схватили за горло или как будто врач засунул тебе в рот гастроскоп, пока ты зазевался.
Саша отряхнулась, не посмотрев на меня и не сказав «спасибо». Все же «спасибо» она могла сказать. Хотя какое это имеет значение?
На проходной меня пропустили сразу, ее — нет, проблема с аккредитацией. Я хотел подождать ее, но меня затолкали в фойе, а из фойе затолкали в ложу. Пишущих журналистов заталкивали туда, а телевизионных оставляли в фойе, ловить известных людей, отходивших от гроба.
Зеркала были занавешены, и свет притушен — журналисты в спешке и темноте роняли друг друга и мебель.
Церемония не началась, а редактор уже слал смс: «Где материал, заждались». Он всегда очень нервничал, и раньше эта нервозность сразу передавалась и мне, но теперь это было в прошлом, я стал холодным профессионалом. Коротко написал ему, что материал будет.
Я быстро стал набирать текст, чтобы как можно раньше освободиться и потом стоять, дожидаться у выхода Сашу.
Белый закрытый гроб стоял на сцене. Балерина просила в завещании, чтоб гроб был закрыт. Я указал на это и, кроме того, описал, какие у гроба венки, какие на этих венках надписи (не на всех сумел разглядеть). Внизу медленно двигалась очередь — под звуки оркестра люди возлагали цветы; близкие и друзья сидели на простых деревянных стульях у сцены. На балконах журналисты лазили и скакали, и щелкали вспышками. Я описал все это, оставив за скобками журналистов. Минут через двадцать на сцену вышел министр культуры и сказал речь. Мой репортаж был почти готов. Только не получалось его закончить. Хорошей последней фразы не было. Ладно, можно и без нее.
Я прошел по всем этажам — Саши нет. Возможно, она так и не смогла попасть внутрь. Я вышел на улицу и сел на ступеньках у выхода. Передо мной был солнечный, почти безлюдный город. Нужно было что-нибудь сделать в нем. Я закурил.
Саши все не было. Осталась всего парочка журналистов, которым, похоже, было просто лень уезжать. Стало казаться, что я жду Сашу зря: теперь я знал, я был убежден, что она никуда от меня не денется. Попросту говоря, мы рождены друг для друга. Обдумав это, я с легким сердцем отправился пить к Простакову. Мы напились рома и легли спать, обнявшись, под песни певицы Сандры.
Прошло несколько дней. Я думал о Саше все чаще. Я посмотрел все репортажи с ней. Оказалось, их было не так много. Репортаж с прощания она так и не сняла, а я получил за свой премию. Конечно, я стал искать встречи с ней. Я пришел даже на день рождения ее канала, но в это время Саша была в командировке, а потом сразу ушла в отпуск. Я добавил ее в друзья в «Фейсбуке», но она не добавила меня в ответ. У меня был срыв, и я разбил о стену чашку с горячим чаем.
Но вот наступил май, выдавшийся теплее обычного, и я снова ехал пить к Простакову, который раз в месяц устраивал «Солянку» — главную журналистскую пьянку Москвы, на которой все ели мясной суп и обсуждали сплетни.
В вагоне с людей капал пот от жары, я закрыл глаза и представил, что у меня уже начался отпуск. Что я лег на израильский раскаленный пляж. Я сразу стал думать о красивых кудрявых еврейках, которые, в сравнении с москвичками, куда больше раскрепощены, но легко отогнал эту мысль от себя — теперь у меня есть Саша. Любовь моя только крепла. Уже прошло больше месяца, а я все еще чувствовал запах ее волос. Я как будто только что нюхал Сашу.
Простаков, как всегда в дни, когда ждал гостей, приготовил большой чан солянки на свином бульоне. Родители Простакова, жившие в Курской области, регулярно отправляли ему куски животных. Лимита Простаков жил в самом центре, во Втором Колобовском переулке, и запах сваренной молодой свиньи валил из окна дома с обсыпавшейся лепниной. Возможно, Блок жил в этом доме, или Ходасевич, или Андрей Белый, а теперь Простаков варил там свою свинью. Гостей он встречал в спортивных штанах и рваной футболке с Егором Летовым. Мы обнялись, и он похлопал меня по плечу. Маленькие очки забавно смотрелись на его большой голове, и, когда он улыбался, слегка подпрыгивали.
Я не ел мяса, Простаков знал это, потому приготовил для меня салат с тофу. Все остальные гости, уже набившиеся в кухню, с энтузиазмом хлебали суп. Свинью, из которой он был сделан, звали Марусей.
Я пошел на шум голосов со странно веселым чувством. Я уже точно знал, что сейчас войду и встречу на кухне Сашу. Ее не может не оказаться там.
Я зашел на кухню и увидел Юлю — однокурсницу с тяжелым боксерским лицом, которая, сутулясь, громко пила пунш из трубочки. Я вздрогнул, увидев ее. Саши нигде не было.
Сигаретный дым вился под потолком, пепел с шипением падал в банку. На стене был пожелтевший эротический календарь 1990-х годов и Лев Троцкий в образе Робокопа. Простаков хмуро поглядывал на ноутбук, стоявший на холодильнике. Двое студентов копались в нем, ставя свою музыку. Простаков терпеть не мог, когда кто-то вместо него становился ди-джеем.
Вздохнув, я принялся есть салат из миски, и тут Саша влетела в комнату со счастливым криком: «Пришла!? Пришла!?». Песочные волосы летели в стороны, и цветочный запах летел от них. Я уронил ложку. Я улыбался как идиот, с тофу, приставшим к носу. Саша, бросившись сразу ко мне, остановилась и опустила руки.
Она ждала кого-то другого, свою подругу, но увидела мое бледное незнакомое лицо, да еще и с гримасой радости. Она растерянно улыбнулась. Нас должны были представить друг другу, но никто нас не представлял. Держалась пауза. Простаков отвоевал у студентов ноутбук с музыкой и теперь победоносно сосал длинный апельсиновый леденец, говоря всем видом: «посмотрите, какой большой леденец я сосу!». Саша растерянно улыбнулась мне, а я, наверно, сотворил с лицом что-то совсем ужасное. Кто-то позвал ее из коридора, и она поспешно вышла.