Песок и золото — страница 7 из 44

— Святым мощам... — размеренно уточнял ямщик.

— Дары волхвов это что, мощи? Мощи, блядь? — по лицу Порошина пролегла трещина. Казалось, лопнет и брызнет сейчас лицо. — Ты думаешь, когда Сын Божий Иисус родился на свет, к нему вошли Волхвы и подарили ему кости трупов? На, бэби Джисус, вот тебе останки какого-то человека. Хэппи Бёздай!..

— Бэби Джисус, — сказала одна из женщин с какой-то внезапной, материнской почти теплотой, словно ее поманили на миг из другой, светлой жизни.

— Ходите, бьетесь лбом о паперть до крови, перегоняют вас стадом в очереди, и стоите, стоите, стоите — сами не зная, куда. Бараны! Ну бараны же!

Ямщик равнодушно молчал.

Ночь была склизкая, мшистая, гадкая, словно мчались внутри носоглотки.

* * *

В доме Порошина было просторно и неопрятно. Всюду беззвучно носились кошки. Стояла мебель, заваленная тряпьем, и вся — в клочках и ошметках, разодранная когтями. Вышел из темноты азиат, потирая маленькие глаза маленькими грязными кулачками.

— Васька-младший, живо! Неси вискарь! — распорядился Порошин. Азиат, не отнимая кулачков от лица, пошел куда-то.

— А почему Васька-младший? — спросил Гортов.

— А потому что Васька-старший — вон там, — смеясь, Бортков показал на кота, сибирского и помятого.

Спицин гнусно, по-паучьи увел молодую самку в ванну, остальные тоже забились по комнатам. Не разжимая рта, Гортов поцедил в одиночестве виски, не чувствуя ни опьянения, ни алкоголя в стакане. С тем же успехом он мог бы пить простую горькую воду. Потом он встал и вышел из залы, послонялся среди котов, чувствуя себя позабытым. Подумал, что теперь уже можно спокойно уйти. Оделся и вышел.

Качаясь все в той же бричке, с тем же глухим, безответным, как пень, ямщиком, Гортов чувствовал потребность в ванной, в обильной и теплой воде, чтоб смыть с себя всю налипшую за ночь мерзость. Но, уже поднимаясь в келью, на темных ступенях он ощутил странное, будто отдельное от него возбужденное копошение. Его член впервые за долгое время встал, когда он подбирал ключи к скважине.

* * *

С утра Гортов был на работе один. В расчет можно было не брать крепко спавшего на столе трудоголика и «золотое перо» Борткова. На стенах висели картины, отливая печальным холодом. Из распахнутых ящиков у двери выглядывало бутафорское военное снаряжение, видимо, для реконструкций — торчали сабли, мечи, топоры, булавы. Отдельно лежали железные шлемы со сбитыми наносниками. От длящегося безделья Гортов примерил на себя кольчугу, оказавшуюся невесомой. Отдельно от всех в корзине лежал боевой топор с черным лезвием. Гортов потянулся было к нему, но тут в дверь постучали и вошли двое, певец Северцев и знакомый Гортову лобастый неразговорчивый человек. Гортов заметил, что на лацкане пиджака у лобастого лежала убитая моль: вероятно, держалась, присохнув внутренностями.

Северцев, в куртке со шнурами и шелковой красной рубахе, расстегнутой почти на все пуговицы, вошел развинченной звездной походкой, и, взглянув на Гортова, так и оставшегося в кольчуге, спросил: «Как жизнь, братишка?».

Гортов из-за своей кольчуги совсем растерялся и стал лепетать, из-за чего Северцев поскучнел, зевнул, отошел. Приблизился к Борткову.

— Я тут должен давать интервью...

— Мы уже дали! — вдруг бодро воскликнул Бортков, с распахнутыми живыми глазами.

— Что ж, хорошо, — Северцев от него отпрянул, описал маленький круг в центре комнаты, не понимая, что делать с собою. Человек со лбом встал на изготовке в углу, косясь в сторону.

— А где Порошин? — спросил Северцев, найдя себе место у подоконника.

— Он очень болеет, — Бортков гневно моргнул Гортову, попытавшемуся что-то сказать. — Просил передать, что сегодня работает из дома.

— Наберите его, — сказал лобастый. Гортов впервые услышал его голос: он оказался высоким, словно разбитым вдребезги.

— Ну это не обязательно, а впрочем... — Северцев не договорил, взял со стола малахитовую пепельницу, стал крутить. За окном о чем-то бурно захохотали.

Гортов набрал.

— На громкую связь, — велел, шевельнувшись, лоб.

— Д-да, кто это? — послышался порошинский голос, тихий и ошалелый.

— Тут зашел Северцев и спрашивает, когда тебя ждать, — сказал Гортов.

— Никогда! Никогда не ждать! — с неожиданной злобой воспрянул Порошин. — А Северцев твой... Знаешь, что: пусть отсасывает! Вот прямо передай ему, чтоб сосал!.. Соси, Сеня! — прокричал он, вероятно, сложив вокруг рта руки трубочкой. — ...Или, хочешь, я ему сам передам?.. — хромая на каждый слог, продолжал Порошин.

— Это ни к чему, — сказал отчетливо слышавший Северцев.

— Ну чего им от меня надо? Мне плохо! Понимаешь? Плохо! Печень болит, голова болит, стоит тазик с блевотиной. Еще тут две какие-то бабы... Даже не знаю, что, как, куда... — в комнате у Порошина произошло какое-то движение. После паузы он снова заговорил. — Одну бабу зовут Жюли. Кстати, у Жюли — прическа как у актрисы Шэрон Тейт и перья из жопы. Жюли, поздоровайся с Гортовым.

— Бонжур, — сказал прокуренный женский голос.

— А вот тут еще девочка Элли. Девочка Элли сидит в одних трусиках. У нее ненастоящие сиськи, а на животе — татуировка с каким-то иероглифом. Поздоровайся...

— Ладно, ладно, я понял... — Гортов повесил трубку.

— Не понимаю, зачем жить... — успел меланхолично сказать Порошин и оборвался.

Лобастый все так же стоял у двери, натирая блестящий лоб.

— Пьет, — равнодушно заметил Северцев.

Гортов помял оправдательных, жалких слов во рту, но так и не выплюнул. «Какой же у него лоб», — вместо этого подумал Гортов. Таким ясным и крепким лбом можно расшибать памятники.

— Вы, кстати, знакомы? — спросил Северцев. — Андрей Гортов — прошу любить, а это — Миша Чеклинин.

Гортов послушно встал, чтобы поздороваться, но лобастый, не попрощавшись, вышел.

* * *

Стол Гортова стоял у окна, и он видел, как по двору ходят юноши в узких черных рубашках, с написанной на лице суровостью. Они кричали друг другу телячьими голосами и шутливо дрались. «Такие переломят хребет, и в сердце у них ничего не шевельнется», — думал Гортов без тени страха или печали — как о ходящих в загоне хищниках.

На подзеркальнике в коридоре лежала стопка газет. Гортов взял одну — тоненькая, она неприятно пахла сыростью и гниющим лесом. Это и была «Державная Русь».

«Атеисты, покажите ваши мысли», — прочел Гортов. На передовице был изображен раскрытый череп, из которого выплывал знак вопроса. Сбоку была пристроена колонка главного редактора (Порошина) — под названием «Кто за билетиком в Содом?». Далее было интервью с игуменом Нектарием о воспитании трудных подростков, отчет о фестивале народной песни, прошедшем на Вятке — «Старый фестиваль в новом качестве». На развороте была помещена фотоподборка «Золотые девы Евразии» — и то были раскосые девушки в русских кокошниках, среди юрт. На лицах у них замерло удивление. На оборотной стороне было размещено стихотворение «Русская правда летит». Гортов прочел его.

«Поднимайтесь, братья, с нами.

Знамя русское шумит,

Над горами, над долами

Правда русская летит.

С нами все, кто верит в Бога,

С нами Русская земля,

Мы пробьем себе дорогу

К стенам древнего Кремля.

Крепче бей, наш русский молот,

И рази, как Божий гром...

Пусть падет во прах расколот

Сатанинский совнарком.

Поднимайтесь, братья, с нами.

Знамя русское шумит,

Над горами, над долами

Правда русская летит...»

* * *

Похолодало. Ночью стал минус. Батарея была поломана — среди треснувших шпал не журчала вода. Обогреватель, сияя в ночи накаленными красными полосами, грел только себя. Обои теперь не отклеивались — они примерзали к стенам.

Приходилось долго ворочаться и дышать, лежа в свитере, согревая постель, а потом спать под тремя одеялами. Обнимая сырую подушку, Гортов представлял, что обнимает соседку, теплую Софью, с ее русской бревенчатой красотой, с ее мясными руками, среди которых можно было б сладко сопеть до утра. В фантазии Гортова Софья почему-то лежала в старушечьей ночной рубашке, отвернувшись к нему спиной. Ее медовые волосы лезли в рот, и он сплевывал эти волосы, но все-таки это было приятно.

Он просыпался от холода и прислушивался к ночи — было слышно, как за стеной всем своим ледяным нутром сопела соседка-бабушка.

* * *

Следующий день был выходным днем. Тучи висели низко, и влага стекала с них как с невыжатой тряпки. Сморкались деревья в лужи, и шумно плескалась грязь. Вай-фай работал.

Гортов проверил почту. Видимо, его адрес попал в список служебных почт, и вот уже кто-то слал ему приглашение на православную дискотеку и на круглый стол «Педерастия и шпионаж в России».

Писала и мама. Мама прислала картинку с лучезарно улыбчивыми детишками, роющимися в песке, и подписью: «Будь счастлив в этот миг! Этот миг и есть твоя жизнь».

Еще было письмо от сестры. Сестра училась в хай-скул в Америке. Летом она объехала половину штатов. «Что тебе больше всего запомнилось?», — спросил Гортов в предыдущем письме. Сестра ответила, что больше всего ей запомнилось, как в одном супермаркете огромная негритянка — груда шевелящейся плоти — пукнула так, что задрожали все стекла. «Впечатляет», — написал ей теперь Гортов.

Были и другие письма, из старой жизни, и Гортов открыл одно из них, и стал читать, но почувствовал, что опять начинает болеть голова, и кожа чешется от аллергии.

Гортов лег на тахту. Попытался читать книгу, но накатывал сон, пытался спать — снов не было. Зато Гортов заметил, что если положить под голову две подушки, то лежа можно увидеть в окне крест на куполе.

С церквями у Гортова раньше не ладилось — всего два раза в жизни он посещал их. В первый раз, когда Гортову было семь или восемь лет, его привели родители. Он запомнил, что было много солнца на улице, и что была мрачная тяжесть и духота внутри. Кажется, что был праздник, и храм был набит людьми так, что было не разглядеть ни икон, ни стен, и всюду стояли очереди. Мать протолкнула его вперед, и вдруг он увидел святого с нимбом. Что теперь делать, Гортов не понимал. Он видел, что люди вокруг шевелят губами, а затем целуют икону, склоняясь к ней. Гортов боялся ее целов