Песок под ногами — страница 13 из 44

Жив! Я засмеялась. Костя жив!

— Симулянт, я говорила, — презрительно сказала Даша, угадав причину моей радости. Лицо её прозрачно, волосы серы. — Вы всех идеализируете. Надо же, придумал «умираю»! — Отодвинув Глеба, даже не взглянув на него, теперь она взяла меня под руку. — Вам спать надо.

— Обязательно спать, — обрадовалась я. — Сейчас все вы ляжете спать. — Лица в слабом свете землисты, но очень красивы. — Если с Костей обошлось, завтра устроим пир… — Я не знала, что ещё сказать им хорошего: после пережитого в душе было пусто.

Костя и в самом деле спал, выпятив бледную губу. В самом деле, ни озноба, ни жара. Что же с ним было?

Потушила свет, вышла на крыльцо. Ребята сидели вокруг костра.

— Идите погрейтесь, — позвал Глеб. — Вы, наверное, замёрзли.

Нет, Глеб не жесток. В его лице сейчас жалость, а ещё непонятное мне напряжение, точно он хочет решиться на что-то и не может. И Даша не жестокая. Просто «умираю» и страх слились в гремучую смесь. Разве может быть жестокость, когда не спит так много людей из-за одного?!

Ребята поднялись и ждали, когда я подойду. Как осунулись они за одну ночь! Это очень трудно — ждать ночью, когда хочется спать. «Спасибо», — хотела сказать, не сказала. Разве можно благодарить за человечность?

От ребят, от костра ко мне, наконец, подобралось тепло.

— Прошу, идите спать. Утро почти!

— Ладненько всё сложилось. — Геннадий не был сонным и бледным, как остальные. Он улыбался и жадно переводил взгляд с одного на другого.

Почему раньше я не замечала его красоты? Он красивее всех — приподнятые к вискам, влажные, серые глаза, лицо тонкое, строгое, благородное. Такое лицо можно только придумать. Нет, не может такое лицо принадлежать подлецу! Природа метит человека, ставит свою печать игры и коварства.

— Погрейтесь, — сказала Ирина. — Холодно.

Шура съёжилась на брёвнышке, только глаза несонно и радостно разглядывали Глеба.

— Какие ночи короткие, оказывается…

Олег подложил сушняку.

— Вы устали, вам надо спать. Прошу вас. — Ирина придвинула ногу к огню, отдёрнула, снова придвинула. — Он спокойно спит. А завтра нам работать.

— Сегодня, — усмехнулся Геннадий.

Да, было уже утро. Но был и огонь, он торопливо слизывал свой воздух, свою еду и взмётывал к осунувшимся лицам жадные языки. Тревога таяла вместе с гаснущими искрами, с ночью, с несказанными словами.

— Не хочу спать. Ещё выспимся! — резко перебила тишину Даша.

— Ну ладно, не будем спать, — согласилась Ирина. — Врач скоро приедет. Надо дождаться. Правда? А вдруг что-то серьёзное? — Ирина смотрела на меня умоляюще — ну совсем ребёнок! — Может, помочь нужно, правда?

Как же так, тридцать девять, а сейчас безмятежно спит? Вдруг и сейчас тридцать девять? Пошла в дом, к Косте.

Со ступенек оглянулась на тесно стоящих ребят. Они заслоняли от меня огонь, но над их головами, прежде чем погаснуть, ярко вспыхивали искры.

«Вы укрываете нас от жизни. Жизнь проще, грубее… В ней все поодиночке», — резко, словно только что сказанные, звучат слова.

Костя действительно спокойно спал. Лоб был не горячий. Тогда я прошла к себе.

Разметалась во сне моя дочь. Даже спящее, без распахнутых глаз, глаз моего мужа, её круглое лицо волнует меня двойной связью: она и муж сливаются для меня в одно спаянное со мной существо, и кажется мне, что разлучить нас нельзя. Вместе с тем вот эта девочка выросла во мне. Она только моя, мы с ней так и не порвали пуповины, и сейчас нету, кроме нас, никого.

Осторожно поправила сползшее одеяло, припала, как к земле, к её ногам, чтобы до краёв опять наполниться ею и стать сильной.

Глава четвёртая

Вот так же спит она дома, раскинувшись.

Мы с мужем вдвоём у новогодней ёлки, танцуем под тихую мелодию. Чувствую под руками стрелы его ключиц. И кажется мне: я одна на свете знаю, зачем подарена нам жизнь. Чувствую ногами нашу сопряжённость с землёй. Кружится голова, слабо дрожат колени. Мы с ним отгорожены от несчастий, от пронзительного ветра метельной зимы, от тщеславия и корысти, от зависти и мещанства.

Неожиданно слышу отсчёт минут — они вместе с каждым проходящим мигом, с пролетающей мелодией уносят нашу жизнь. Разноцветные ёлочные огни прыгают в зрачках мужа. Один миг, и всё не так. Проходит этот, единственный, миг.

А муж меня не понимает, он просто вершит танец. Тогда я кружу его шальным кружением и припадаю к нему, чтобы потушить бег времени. Я хочу остановить этот миг — вот такими сохранить нас во времени и пространстве. Я молча прошу у него пожизненного неодиночества.

— Возьми себя в руки, — вдруг говорит он.

С обрывом мелодии ещё долго бьются во мне переплетающиеся звуки, и мне одной не справиться. А его нет рядом. Опускаю бесполезные руки, кусаю бесполезные губы — ничего не умею объяснить. И пячусь к двери. Он не видит меня, он ставит следующую пластинку, широкими плечами склоняясь над проигрывателем. Его голова прекрасно венчает плечи. С трудом удерживаю себя в равновесии перед ощущением обязательности конца жизни, сдерживаюсь, чтобы не взять в ладони его лицо и не ощупывать пальцами складку меж бровями, борозду, отделяющую щёку от губ, узкие берега губ, голубую жилку на бледном виске… Пячусь к двери, и, когда следующая мелодия кругами плывёт к стенам нашего жилья, я уже далеко, в ванной. Пускаю ледяную воду и до ломоты держу под нею голые руки, а потом ими смываю с лица наш Новый год, свет огней, память о матери, свою попытку удержать летящий миг жизни…

— Ты не понимаешь, главное в жизни — сдержанность, — слышу из-за двери его растерянный голос. Пусть говорит. И он говорит: — Ты любишь бежать по сырой глине и глубокому снегу, но ведь ты живёшь в городе и люди давно залили глину асфальтом. Ты всегда стремишься распахнуться, а чувства нужно прятать внутрь, ты спешишь, а надо уметь ждать.

Я выключила воду. Теперь мне очень холодно. «Я не спешу, — хочу сказать. — Но в реку надо входить вовремя, иначе вот эта вода с красным листом протечёт мимо».

Потом я сидела на диване, втискиваясь всё глубже в его гостеприимное тепло, и чувствовала, как постепенно, покалывая, проходило онемение лица и рук. А он говорил:

— Каждый сам по себе, неужели ты этого не видишь? И только власть над собой, над людьми спасает от ощущения одиночества. Вот у тебя два восьмых, три десятых класса. Ты определяешь поступки ребят, формируешь их мировоззрение. Будет власть и организованность — будет порядок и не будет ненужных мыслей! Порядок — основа существования любой структуры: вычислительной машины, живого организма, общества.

Его слова обтекали меня и, угасая, утыкались в спинку дивана. Я могла возразить, что всё не так, как говорит он. Однажды пела Наташа Ростова и спасла брата от самоубийства и стыда, а мы вот десять минут назад танцевали… Я могу сказать, что у меня нет власти ни над кем и ни над чем. Но я молчу.

Он услышал, шипит, отыграв, пластинка, и аккуратно переворачивает её. А я всё втискиваюсь в диван и почему-то не могу посмотреть на спящую дочь. Что же, и с ней мы уже каждая сама по себе?

— Пойдём танцевать. — Он потянул меня с дивана, но его руки и губы больше не пахли терпко, и мне казалось, я уже никогда не припаду к нему, чтобы набраться сил, почувствовать нашу соединённость, а в ней — защиту.

Я переставляла затёкшие, глухие ноги и не чувствовала связи с землёй. Он хочет власти надо мною. Пусть. Я — кукла! Крути меня. Вот летят в сторону мои косы, вот соскользнула, а потом снова легла на его плечо моя рука. Что ж, я послушная кукла и свинчена послушными гайками, у меня закрываются и открываются глаза. Только «мама» я говорить больше не умею, потому что мамы нет.

* * *

Заглянула Даша — приехал врач! Я побежала за ней.

Костя со сна неуверенно ёжился, облизывал сухие губы и всё искал взглядом Дашу, которая спряталась за Шуриной спиной, а врач, полная, седая женщина, жмурила глаза от яркого света. Её глаза, словно тоже поседевшие, искали что-то в Костином лице.

— Да вы не волнуйтесь, не надо так волноваться, — успокаивала она. — Живот мягкий, невоспалённый, язык хороший. Я понимаю: ученик, ответственность. Мальчик здоров, но, если хотите, заберём завтра в больницу — для вашего спокойствия.

Даша резко вышла из комнаты, а Костя закрылся до самого носа одеялом.

— Быть может, лёгкое отравление, — говорила врач, — но живот — опавший, не напряжён. При колите тоже иногда поднимается температура. А быть может, переутомился? Ребята сказали, вы под палящим солнцем таскаете тяжёлые вёдра. С непривычки, знаете, и тяжесть, и солнце.

Понимаю — врач есть врач. Но почему сохнут губы?

Плотной толпой в коридоре стоят ребята — бледные в утреннем зыбком свете.

— Здоров ваш товарищ, — устало улыбается им врач.

Ребята идут за врачом молча. Смотрят, как она усаживается в машину.

— Спасибо, доктор, — неуверенно говорю я. Ребята молчат. — До свидания, доктор. — Я взялась за дверцу машины. — Подождите, доктор, мне кажется…

— Пусть вам ничего не кажется, — мягко, но уверенно говорит женщина. — Я врач. И заявляю вам ответственно: мальчик абсолютно здоров. Пусть отоспится. И вы пару дней отдохнули бы! Пожалейте детей.

Машина прошелестела, пропала. Я хотела сказать, что крепкий чай мог спутать картину, хотела спросить, почему сохнут губы.

Геннадий громко и радостно зевнул, потягиваясь, пошёл к дому. Костёр затухал. Небо было мутное.

У Глеба язвительно кривились губы. Олег палкой ворошил костёр — трещали, взлетали и опадали искры.

— Великий математик, — кивнула Даша в сторону дома. — Великое трепло.

Впервые во мне поднялось против неё раздражение. «Ты не имеешь права», — чуть не сказала я ей. Но уверенные слова, сказанные врачом, заставляли молчать. В самом деле, почему мы свои страдания должны взваливать на других? Быть может, и муж, и Даша, и Глеб правы?

— Не сердитесь на него, — всё-таки сказала я. — Кто может знать, что в нём произошло? Крепкий чай мог спутать картину.