Песок — страница 8 из 13

– А может, дело в том, что рука чешется запустить в кого-нибудь каменюку?

Анри вновь поворачивается ко мне, и я понимаю, что, может быть, переборщил. Он моргает и вновь отворачивается.

– Хорошо, ладно. Мне просто не очень по душе этот тон.

– Окей. Глупости. Я не это имел в виду, мне вообще телепатия не слишком дается. Было бы куда проще говорить только голосом, но тут голосу никто не верит.

– Будем разговаривать голосом.

– А вы сумеете?

– Для начала – давай на «ты».

Анри кивает.

– Ты говоришь, что ничего уже не можешь?

– Ну да.

– То есть не можешь создавать фантомы, предметы, и вообще все такое?

– Почти ничего. Я учусь этому уже три года.

– И от телепатии пытаешься отвыкнуть?

Анри радостно кивает.

– Но зачем? И как у тебя это получается…

– Ну это же понятно! – перебивает меня Арни. – Если выкинуть все это из головы, может быть постепенно станешь таким, как был. И в конце концов сможешь уйти отсюда.

Я пожимаю плечами.

Глупости какие-то. Если устранить следствие, разве исчезнет причина? Даже если предположить, что и механика этого озерного мира нами лишь воображена, бороться с ней – значит вдвойне признавать ее реальность…

– Мы же решили говорить голосом! – укоряет меня Арни.

– Да. Но ты понимаешь…

– Разумеется! Все происходит внутри тебя. Раньше ты умел управлять своей фантазией, теперь ты вымещаешь ее на предметах и людях. Ты даже не знаешь, как на самом деле выглядят это озеро, этот камень, я, и девушка, которую ты…

– Я знаю это, Арни.

– Почему ты в этом уверен?

– Просто знаю. Иначе вообще не за что зацепиться. Нельзя же перемолоть весь мир в песок лишь для того, чтобы освободиться отсюда?

– А почему бы и нет?! – вскрикивает Арни. – Пусть! У новорожденного ребенка тоже есть глаза! Он тоже может быть счастлив. Начать все сначала, без памяти, без слов…

Я вспоминаю вчерашний разговор с Эзри.

– Арни! – говорю я. – А ты сам-то понимаешь, какую цену собираешься заплатить за освобождение? Ведь если окончательно научишься забывать – это будешь уже не ты. Это другое название смерти.

– Возможно. – отвечает Арни, и в его глазах читается решимость. – Возможно. Если у тебя достаточно благих воспоминаний, это хороший аргумент. Можно на этом и остановиться. Все – останавливаются. Но только как ни крути, а другого выхода отсюда нет. Знаешь, я не хочу играть в эти игры, не хочу быть вечным жидом. Тем более в вашей придуманной истории.

– Думаешь, другая игра и другая история…

– Лучше молчи.


Я сжимаю в руке камень, созданный Арни. Мы молчим. Мы сидим на песке и молчим уже час. Солнце склоняется к горизонту. Мы не говорим ни слова, просто смотрим на закат. Ни мысли, ни дуновения ветерка.

Возможно, я уже учусь забывать?

3


МЫ С НЕЙ В КАФЕ


– Эзри говорит, что здесь все наши религиозные представления сходятся в одну точку. В точку, где сосредоточена связь между свободой и индивидуальностью. И ни у одной религии нет способа разрезать эту пуповину… Бедный парень.

Она только что выслушала мой рассказ про Арни. Мы сидим все в той же кафешке, на ночном берегу, в баре играет тихая музыка.

– Давай потанцуем?

– Давай, раз приглашаешь. Пусть нас считают чьими-нибудь фантомами.

Я обнимаю ее, мы замираем в медленном танце.

– А интересно, здесь еще кто-нибудь танцует? Хоть когда-нибудь?

– Не знаю. Какая тебе разница? Хочешь совсем срастись с этим дурацким миром?

– Но мне все кажется, что ты этот мир знаешь в сто раз лучше меня. Что он вообще… Как будто ты родилась тут.

– Ты же знаешь, что здесь никто никогда не рождается.


ЕЕ ИСТОРИЯ – ПРАВДА


– Ты хочешь знать мою историю? Действительно хочешь? Сам ведь знаешь, что сочинять истории приятнее чем выслушивать.

– Да.

– Тогда слушай.

Ты подобрал меня на той земле, где я родилась. В Румынии. Но тогда это была совсем другая страна. Я не знаю, лучше или хуже, я просто помню, что ничего общего с этой нищей, пыльной, уродливой страной у нее не было. В ней было много света, запахов, утреннего простора… Да ладно. Возможно, чистые улицы и знающая свое дело милиция простому народу действительно не в радость. Теперь, когда города в развалинах, а от любого полицейского можно откупиться хоть зарежь кого-нибудь за углом, наверное, все довольны… Молчи! Конечно, я все знаю – были и расстрелы, и камеры пыток, и все такое. А сейчас то же самое, может быть, в каждом десятом подвале. Но ладно. Тебе это не интересно, у вас то же самое происходило совсем недавно, да? Москва теперь выкарабкалась, и в Бухаресте, говорят, тоже потихоньку все приходит в порядок. И я никого не сужу. Так, наверное, всегда бывает, когда власть переходит к плебеям. Когда-то власть взяли красные плебеи, к которым принадлежал и мой отец. Потом прошло время – и они стали другими. Во втором, третьем поколении. Уже не такими плебеями, пусть не аристократами, но какая-то аристократическая жилка начинала пробиваться в их поступках… Этого никто не хочет понимать. А когда власть взяли белые плебеи, все должно было начаться заново. Какие бы высокие ни были идеи и слова, власть должна остынуть, понимаешь? Я это знаю не понаслышке, я все это видела.

Я родом из очень богатой, очень влиятельной семьи, и никаких особых проблем в детстве не знала. Меня окружала вымуштрованная прислуга, друзья и сослуживцы отца, тоже очень влиятельные люди, которые чуть не каждую неделю ездили с ним на охоту, их жены… Я дружила с дочерями таких людей, чьи имена упоминались каждый день на первых страницах газет. Мне это казалось естественным, и это не был какой-то изолированный, герметичный мир. Как здесь. Нет, я дружить могла с кем угодно: с соседскими детьми в городе и в деревне, где у нас была дача, а это часто были дети из очень простых семей! Отцу даже нравились именно такие мои подруги, и если я прибегала домой поздно вечером, наигравшись с ними вдоволь, он всегда защищал меня от матери, и говорил, что это очень важно – не чувствовать разницы между бедными и богатыми, между власть имущими и простыми людьми. А как-то сказал, что ужасно завидует мне, потому что если он будет дружить с кем хочет, все подумают, что он притворяется. И поэтому у него так мало настоящих друзей. Я тогда не поняла, о чем он.

Отец возглавлял одно очень важное, и как сейчас говорят, «непопулярное» ведомство. Ты понимаешь, что это такое. Не знаю, приходилось ли ему самому допрашивать и выносить приговоры. Не хочу об этом думать. Конечно, наверное приходилось, хоть это был уже самый конец коммунистической власти, и за всеми такими безобразиями пристально следили западные страны. Но все-таки я помню, какой он иногда приходил по вечерам. А потом запирался в своем кабинете. Мама говорила, что он опять «закладывает за воротник», то есть пьет свой виски. Не знаю. Возможно, это так. Но я однажды ночью захотела в туалет, встала, не зажигая света, и когда шла мимо его кабинета обратно в спальню, услышала за дверью какие-то странные слова. Я не поняла ничего, но запомнила их звучание. А услышала их снова только спустя много лет, уже после смерти отца. В церкви. Это была молитва. Ему нельзя было молиться, нельзя было вообще думать о Боге, он был коммунистом, и искренним коммунистом – это я точно знаю. И о себе он бы не стал молиться – мне так кажется. Я почему-то думаю, что это была молитва не за себя, и не за свои грехи, хотя и о них, конечно. Я думаю, он молился за кого-то другого. Но что я все тебе рассказываю об отце, я его уже почти не помню. Вернее – помню, но как-то отчаянно, это детский такой образ, абсолютный и восхитительный. Наверное, он был очень плохим человеком. Возможно. Но я не могу вспомнить ни одного мгновения, когда бы он повел себя как плохой человек.

Мы расстались с ним за полтора месяца до его смерти. Тогда казалось, ничего не предвещает беды, хотя потом я вспомнила, как странно все было… Какое-то напряжение витало в воздухе. Знаешь, все с точки зрения ребенка (а мне было всего 11 лет) как всегда: взрослые о чем-то шушукаются, строят друг другу мрачные гримасы, все время говорят о делах, все время трезвонят телефоны, все время отца срочно вызывают на службу… Я смеялась, когда мама говорила, что отец превратился в мула, а отец отшучивался, говоря, что он делает это лишь потому, что не хочет стать барабаном (барабаны, знаешь, делают из их шкур). Бараны, барабаны! Все это было так забавно… А еще забавнее, что меня в первый раз отправляли одну за границу, в Киев, на Украину. Там у отца были друзья, тоже из партийной верхушки, мы уже два раза ездили к ним в гости всей семьей, а тут меня отправили к ним одну на целое лето. Я помню, как собирала вещи и совсем не грустила, мне это казалось замечательным приключением – я очень любила Киев, а еще мы должны были поехать на море, и попрощалась с отцом и матерью как-то на лету, как будто на минуту расстаемся. Так, наверное, люди всегда прощаются, когда им больше не доведется увидеть друг друга. Я теперь это знаю точно. На лету.

Ну да, а теперь я все это вижу. И как подъезжает к крыльцу дачи черный «мерседес», и как они обнимают меня, а прислуга грузит чемоданы… Знаешь, каких сил мне стоит не вызывать их фантомы? А все-таки они наверняка есть где-то в городе. Я в этом убеждена. Просто мы не встречаемся, потому что я чувствую, в какую часть города нельзя сейчас идти…

Потом ты знаешь, что было в Румынии. Восстание. Кровь. Все сразу сдались, кроме гвардии. И тех людей, которые служили в ведомстве отца. Им было что терять – верно, верно! Они боялись, и страх делал их безумными. Они стреляли в толпу. Отец во всем этом не участвовал. Он стоял на балконе своего кабинета посреди города, и мама стояла рядом с ним, она сама приехала в ту ночь в город, чтобы быть рядом с ним. Ее пропустили в страшно охранявшееся ведомство, куда муха не могла пролететь, без единого слова, без всякого пропуска. И они стояли на балконе, а вокруг летели трассирующие пули, и шел дождь. Они стояли так, пока кто-то из толпы не дал по балкону пулеметную очередь. Я все это видела. Видела своими глазами – спустя десять лет, на очень плохого качества видеокассете. Я видела их смерть. На пленке не видно лиц, лишь как будто белые тени, которые медленно оседают на фоне освещенной стены, падают, превращаясь в светлые снежные сугробы, в ничто. И, знаешь, мне очень жаль, что я рассказываю тебе эту историю, но если я… Не знаю. Прости. Это какая-то ерунда, я тогда была в Киеве, ела мороженое на Крещатике, спала в отдельной спальне, и вдруг все вокруг меня стали переглядываться, а потом сказали, что папа с мамой просили передать, что я должна немного поучиться в русской школе, чтобы выучить русский