«Неужели возможна свобода? Это маловероятно, вряд ли царь будет столь снисходительным, но разве можно лишить себя надежды? Надо показать свою полную чистосердечность и убедить царя в необходимости даровать ему, Пестелю, свободу».
12 января он пишет члену комитета генералу Левашеву письмо и прилагает к нему свои показания как «лучшее доказательство полной и совершенной искренности». Эти показания дальнего прицела, они предназначены не столько для Левашева, сколько для царя. «Возможно, эта бумага окажется бесполезной комитету; в таком случае благоволите представить ее Его величеству императору, — в ней содержится самая строгая и полная истина». И тут же Пестель спешит уверить, что скрывать что-либо, ему нет смысла: «Все связи и планы, соединявшие меня с обществом, порваны навсегда. Буду ли я жив или мертв, — я отдален от него навеки». Он, Пестель, не может быть неблагодарным; если он будет амнистирован, то, сознавая, что своей свободой и жизнью обязан одному императору, он, естественно, в дальнейшем почтет своим долгом быть преданным ему до конца. «Это математически верно!» — бросает он характерную фразу. Можно ли не убедиться этой железной логикой?
Но сквозь уверения в преданности в письме проскальзывает странная мысль, диссонирующая оговорка: «Не так обстояло дело с покойным государем. Об этом я мог бы сказать немало, но здесь не место и не время, да и вообще об этом не стоит говорить».
О чем же Пестель счел возможным умолчать?
Пестель мог пойти на известный компромисс, за жизнь он готов принести клятву верности Николаю, но только ему лично. Ни словом Пестель не обмолвился о том, что он отказывается от враждебного отношения к старому строю, ни разу не покаялся в заблуждении. Он не кается, он говорит правду, за это просит оставить ему жизнь, которая с этих пор «будет состоять только из верности, усердия и полной и исключительной преданности личности и семейству его величества». Видимо, покойный государь на это не мог и не должен был рассчитывать. Другое дело его брат, — оказывая Пестелю и его товарищам великодушие, он тем самым признавал косвенно справедливость их взглядов и поступков. Такому государю не грех быть преданным.
Вряд ли это письмо понравилось Левашеву, ведь оно было почти вызывающим. Государственный преступник предлагает царю честно договориться. Тактика Пестеля в данном случае не оправдала себя. Тяжело, но приходилось идти на сделку с совестью, надо было каяться. Но разве дело, которому он посвятил всего себя, не стоило того, чтобы вымолить ради него жизнь и свободу? Он пишет другому члену комитета, Чернышеву, своему старому следователю, покаянное письмо. Тот молчит. 31 января Пестель пишет второе письмо тому же Чернышеву. Его тяжело читать. «Я желал обнаружить перед его величеством всю искренность нынешних моих чувств. Это — единственный способ, которым я мог доказать ту жгучую и глубокую скорбь, которую испытывал я в том, что принадлежал к тайному обществу…» «Да соблаговолит государь обратить на меня взор милости и сострадания… Я слишком виноват перед государем, чтобы осмелиться непосредственно обращаться к нему…» Как все это далеко от настроений первого письма!
Но его письмо не только тактический ход. Пестель действительно встревожен. Он встревожен состоянием родителей: ведь они стары. Какое впечатление произведет на них его арест? Но главное — это томительная неизвестность, которая в тысячу раз хуже смерти. «Ведь я, — пишет он Чернышеву, — совершенно ничего не знаю о ходе нашего дела».
Действительно, на что можно рассчитывать? Казались одинаково возможными и смерть и свобода. Он просит прекратить эти муки неопределенности, он молит сообщить ему «слова надежды и утешения», если государь благоволит их высказать.
Но подобные мольбы он высказывает только в письмах. На допросах он остается спокойным и твердым. Никто не выдержал на следствии больше допросов и очных ставок, чем он, и «везде и всегда был равен самому себе, — вспоминает современник. — …Казалось, он один готов был на раменах * своих выдержать тяжесть Альпийских гор. В комиссии всегда отвечал с видимой гордостью и каким-то самонадеяньем».
Записка Николая I коменданту Петропавловской крепости с приказом о водворении П. И. Пестеля в Алексеевский равелин.
На одном из допросов в пылу раскаянья один из молодых членов Южного общества прапорщик Зайкин вызвался указать место, где зарыта «Русская Правда». За это ухватились — решено было везти Заикина на юг.
В один из январских дней из Петропавловской крепости выехала фельдъегерская тройка. В ней сидел закованный в кандалы Заикин и адъютант Чернышева штаб-ротмистр Слепцов,
Заикин был мрачен. Его пугала опрометчивость, с которой он вызвался отыскать «Русскую Правду»: ведь он ее не зарывал, он только слышал, где она зарыта. Что, если не удастся ее найти? Но отступать было страшно. Слепцов догадывался, отчего мрачен его арестант, и пытался уговорить Заикина сознаться, что он ложно показал на себя, но Заикин клялся и божился, что бумаги принимал и зарывал он.
В ночь с 5 на 6 февраля Заикин, с которого были сняты кандалы, Слепцов, брацлавский исправник Поповский с несколькими рабочими блуждали в окрестности Кирнасовки. Опасения Слепцова оправдались: Заикин не мог указать точно, где зарыта пестелевская конституция.
С трудом нашли злополучную канаву, прошли вверх по ней шагов двести.
— Долго еще идти? — зло поинтересовался Слепцов.
— Ройте здесь, — с дрожью в голосе сказал Заикин, указав на место против какой-то борозды, и торопливо принялся объяснять: — Яма была квадратная, в аршин шириной и аршина полтора глубиной. Рыл я ночью, один, с опаской, и потому не могу точно сказать, что это именно здесь.
Рабочие разгребли снег, под снегом был нетронутый дерн, без всяких признаков, что здесь недавно рыли. Слепцов сердито качал головой, видя, как рабочие долбили мерзлую землю. Заикин нервничал, он то подбегал к яме, то возвращался к Слепцову и пытался объяснить, как он зарывал бумаги, но тот только молча махнул рукой.
Убедившись, что в этом месте рыть бесполезно, Заикин повел людей еще шагов за триста вверх по канаве. Снова рыли и снова ничего не нашли. Уже рассвело, когда Заикин показал третье место — у дороги, ведущей к Кирнасовскому лесу.
— Помню, — уныло объяснял Заикин, — что зарывал у какой-то борозды… Может, ночью я дорогу принял за борозду…
И третье место ничего не дало. Слепцов потерял терпение. Он подошел к Заикину и, сдерживая ярость, тихо спросил:
Какого черта вы обманывали комитет и самого государя? — Побледневший Заикин схватил его за руку и потянул в сторону.
— Ради бога, — сказал он, — не открывайте никому, что я вам сейчас скажу. Не наказание за ложь страшит меня, но презрение всякого порядочного человека. Умоляю вас, дайте слово, что вы никому не откроете, и я вам все расскажу.
Слепцов, подумав, что слово можно дать, но можно и взять обратно, ответил:
— Даю слово. Говорите, что еще там.
— Поверьте мне, никогда не имел я доверенности настоящей от общества, — шепотом объяснял Заикин. — Эти бумаги имел я в руках только для передачи Бобрищевым-Пушкиным, которые их и зарыли, но где — не успели мне показать. Знал я это место только по рассказам. Но Пушкины ведь заперлись, и все подозрения комитета пали на меня. Понимая, сколь запирательство их преступно, хотел я как друг пожертвовать собой, принять все на себя и спасти их тем от наказания… Ведь твердо был уверен, что по рассказам сумею определить место… Полагаюсь только на вас, Николай Сергеевич. Мой брат служит прапорщиком здесь, в Пермском полку, ему Павел Пушкин показал место. Позвольте свидеться с ним он мне все откроет…
Заикин-младший, прочитав записку брата, тотчас же согласился поехать со Слепцовым и указать место, где зарыта «Русская Правда». Показав это место, он уехал, а Слепцов отправился в Кирнасовку.
Полчаса спустя на указанное место прибыли Заикин и Поповский с рабочими. Место было то же, что показал Заикин в первый раз, только «не в самом углублении канавы, а немного под берегом».
В три часа пополудни пестелевская конституция была вырыта.
Заметив в комьях мерзлой земли кусок темной клеенки, Слепцов приказал рабочим выйти из канавы, спустился в яму, достал пакет и показал его Заикину.
— Это? — спросил он.
Заикин кивнул головой. Слепцов принялся вытирать клеенку, кое-где тронутую сыростью.
Но для комитета самым главным оказалось найти «Русскую Правду», чтобы она, чего ради, не попала в чужие руки. Члены комитета не утомляли себя разбором конституции Пестеля, не вызвала она особого интереса и у самого царя. Николай просматривал ее всего один день — срок, явно недостаточный, чтобы с ней ознакомиться. Главное, что интересовало следователей, — это отношение заговорщиков к цареубийству.
А в этом отношении трудно было найти более «преступную» личность, чем Пестель. Тем более, что и «преступность» свою он не скрывал.
20 апреля он давал свое последнее показание. В нем, в частности, были знаменательные слова: «… решился я лучше собой жертвовать, нежели междоусобие начать, как то и сделал, когда в главную квартиру вызван был… Сие есть совершенная истина», — были последние слова его показаний.
И следователи верили ему. Их впечатление от его показаний было резюмировано так: «Вообще казался откровенным и на все почти вопросы отвечал удовлетворительно; многие показания, на него сделанные, признал справедливыми, многие совершенно отверг, принося в доказательство их неосновательности искреннее его сознание в преступлениях, не менее важных, и бесполезность затем запираться в таких пунктах, которые не могут усугубить его вину, уже столь великую».
Иван Борисович был потрясен, узнав об аресте сына, Елизавета Ивановна слегла. Гнетущее чувство тревоги за судьбу Павла заполнило дом Пестелей. 23 февраля Иван Борисович поехал в Петербург, надеясь увидеться с сыном, но до окончания следствия ему не дали свидания.