— С ним тоже что-то случилось, — заметил Новак, глядя вслед Уайтджеку. — Валяется десять дней подряд на койке. Спит или читает. Раньше он так себя не вел. Сержант был самым веселым парнем во всех военно-воздушных силах США. Но после того, как увидел те два горящих самолета… Чудно это всё… Ты летаешь с парнями по всему миру… Аляска, Бразилия, Америка… Следишь за тем, как они, тренируясь в стрельбе из пулемета над Гольфстримом, охотятся на акул. Четырнадцать парней жили с тобой бок о бок больше года… — Новак покачал головой и продолжил: — На одном из тех самолетов летал приятель Уайтджека. Его звали Фрэнк Слоан. Перед самым вылетом из Майами они крепко повздорили. Фрэнк вдруг взял и женился на девчонке, с которой целый год крутил любовь Уайтджек. В то время, когда приземлялся в Майами. Уайтджек сказал Слоану, что у того, наверное, поехала крыша, потому что с этой дамой спала половина ребят из эскадрильи. И чтобы преподать приятелю урок, он взял и переспал с ней уже после того, как она стала женой Фрэнка. Кроме того, он… — Новак вздохнул. — Одним словом, в армии происходит много странного, особенно после того, как ребята много времени прослужат бок о бок и хорошо друг друга узнают. И вот «Митчелл» терпит аварию… Наверное, Уайтджек страшно пережил, видя как горит его друг Фрэнки. Новак положил на койку блокнот, и, завертывая колпачок автоматической ручки, продолжил. — Скажу вам правду, мне не хватает уверенности в себе. Поэтому мне так хочется поговорить. Особенно с вами… Вы через это прошли. Вы такой молодой, но уже прошли через это. Но если я вам докучаю, то помолчу.
— Нисколько, — сказал Стаис, пытаясь установить, вращается ли окружающий его мир сильнее или начинает замедлять вращение. — Совсем не докучаешь.
— А что до этой девушки из Флэшинга на Лонг-Айленде… — медленно произнес Новак. — Сержанту легко надо мной потешаться. Женщины сами вешаются ему на шею и гуртом за ним бегают. Ему не дано понять, что чувствует парень вроде меня. Некрасивый. Безденежный. Не офицер. Без чувства юмора. И жутко застенчивый.
— В Индии тебе придется туго, — не сдержав улыбки, сказал Стаис.
— Знаю, — ответил Новак. — Я дал себе слово не заводить девушку вплоть до самого перемирия. А как обстояли дела с женщинами на Ближнем Востоке? вежливо поинтересовался он.
— Лично у меня в Иерусалиме была замечательная девушка из Вены. Но в остальном — полный ноль. Чтобы преуспеть в этом деле на Ближнем Востоке, надо быть либо офицером, либо поистине выдающейся личностью.
— Да, я уже слышал нечто подобное, — мрачно сказал Новак. — Впрочем, и в Оклахоме у меня было схожее положение. Знаете, что было самое хорошее в этой девушке из Флэшинга на Лонг-Айленде…? Она увидела меня, когда я вошел в ювелирный магазин, где она работала. На мне была рабочая одежда, и я сопровождал классного парня, который в тот вечер назначил ей свидание. Но она так улыбнулась мне, что я сразу понял — если мне хватит духу, я тоже смогу с ней встретиться. Но духу у меня, естественно, не хватило. Но позже в тот же вечер, когда я сидел в своей комнате в ИМКА, зазвонил телефон. Это была та самая девушка из магазина. Она сказала, что тот парень на свидание не пришел, и спросила, не хочу ли я с ней встретиться. — При воспоминании о славном, и даже отчасти героическом моменте своей биографии, Новак слегка улыбнулся. — В течение минуты я сбросил рабочий костюм, побрился, принял душ, и ещё через пару минут мы встретились. Мы отправились на Кони-Айленд.[16] Я и сам первый раз в жизни увидел Кони-Айленд. До конца учебы мне оставалось три с половиной недели, и я встречался с этой девушкой каждый вечер. Во всей моей жизни не было ничего подобного. У меня никогда не было знакомой девушки, которая хотела бы встречаться со мной все семь вечеров в неделю. Вечером, за сутки, когда я должен был вернуться в эскадрилью, она сказала, что её отпустят с работы, и что она хотела бы проводить меня, если я ей это позволю. В полдень я зашел в ювелирный магазин, её босс пожал мне руку, а у неё в руках была какая-то коробка в пакете. Мы сели в вагон подземки и отправились в Нью-Йорк Сити. Там мы зашли в кафетерий и замечательно перекусили. После этого она меня проводила и отдала мне коробку. Это были шоколадные конфеты Шрафта. На КПП она плакала и просила меня писать ей, чтобы не…
Новак замолчал, Стаис представил сцену у дверей проходной. Он видел торопящихся по своим делам прохожих, коробку шоколадных конфет Шрафта и рыдающую девушку так же ясно, как и залитого лучами вечернего африканского солнца Новака.
— Вот я продолжаю ей писать, — сказал Новак. — Она мне, сообщила, что сейчас у неё завелся сержант Технической службы, но я все едино ей пишу. Я не видел её полтора года, и как прикажете поступать девушке в таком положении? Вы её осуждаете?
— Нет, — ответил Стаис, — я её не осуждаю.
— Надеюсь, я вас не утомил? — спросил Новак.
— Нисколько, — улыбнулся Стаис, и вдруг до него дошло, что головокружение прекратилось, и что теперь можно закрыть глаза. Погружаясь в мир странного полусна, в котором он пребывал все последнее время, Стаис услышал слова Новака:
— А теперь я должен написать письмо маме.
За стеной казармы тянул свою песню мальчишка негр и слышался рев моторов. Машины совершали посадку, прилетев из-за океана, и взлетали, чтобы продолжить путь на север через Сахару.
К нему снова пришли сны. Завернувшиеся в лохмотья арабы гнали верблюдов по краю взлетного поля, на фоне ожидающих бомбовой загрузки «Либерейторов». Два «Митчелла» все ещё продолжали пылать на бразильском побережье. В них горел Фрэнк Слоан, а над этим погребальным костром все ещё кружил Уайтджек, который сказал своему другу, что спал и продолжает спать с его женой. Затем Стаис увидел островерхие холмы рядом с Иерусалимом и словно припудренную серебром, шелестящую под ветром пустыни листву оливковых рощ на их склонах. На смену оливковым рощам пришли Голубые горы. В их ущельях, стреляя из всех пулеметов по бегущим оленям и подрагивая в восходящих потоках воздуха, с ревом неслись «Митчеллы». Еще миг и он уже летел из Италии на базу в Александрию. Машина шла на предельной высоте, под ним было Средиземное море: подобной голубизны он в Америке не видел, а ребята что есть мочи орали в шлемофоны похабные песни. Похабщина вдруг смолкла, и Стаис увидел Новака, неторопливо шагающего летним вечером мимо аттракционов Кони-Айленда. Рядом с Новаком, держа его за руку, шла девушка из Флэшинга на Лонг-Айленде…
Разбудил Стаиса Уайтджек. Просыпался он тяжело. За окнами было темно, свет электрических ламп слепил глаза, а Уайтджек, склонившись над ним, несильно тряс его за плечо.
— Бужу только потому, что хочу тебя обрадовать, — говорил Уайтджек. Ты летишь уже этим вечером. Твое имя в списке на доске объявлений.
— Спасибо, — сказал Стаис, испытывая благодарность не только за известие, но и за то, что его вызволили из мира бессвязных, а порою и мрачных сновидений.
— Я взял на себя смелость поставить твои инициалы рядом с именем, продолжал Уайтджек. — Тебе не придется лишний раз таскаться на поле.
— Благодарю за заботу, — сказал Стаис.
— Кроме того, на ужин сегодня — жареная курица.
Стаис поразмыслил насчет курицы. Он был голоден, но не настолько, чтобы тратить силы на то, чтобы подниматься с кровати, одеваться и шагать сто ярдов до армейской столовой.
— Спасибо, но я, пожалуй, полежу, — ответил он, взвесив все за и против. — А от ваших ребят есть какие-нибудь вести?
— Да, — ответил Уайтджек. — Эскадрилья только что приземлилась.
— Это хорошо.
— Вся, кроме одной машины, — продолжал негромко и без всяких видимых эмоций Уайтджек, присаживаясь на край койки Стаиса. — Машины Джонни Моффата.
За многие месяцы, проведенные на аэродромах, Стаис понял, что при очередном известии о гибели самолета сказать просто нечего. Ему было всего девятнадцать, но он это все же сумел понять. Вот и на сей раз он промолчал.
— Они потерялись в облаках вскоре после взлета, и так не воссоединились. Но есть, надежда, — сказал Уайтджек, — что они приземлятся в любую минуту. И надежда эта, — добавил он глядя на часы, — сохранится ещё один час и сорок минут…
Сказать по-прежнему было нечего, и Стаис продолжал лежать молча.
— Одно время мне казалось, — продолжал Уайтджек, — что Джонни Моффатт женится на моей сестре. В некотором смысле даже хорошо, что он этого не сделал. Довольно сложно, будучи родственниками, совместно участвовать в вечерниках с девицами, которые Военно-воздушные силы США обожают устраивать на месте очередной дислокации. — Уайтджек замолчал, и бросив взгляд на живот, демонстративно ослабил ремень и потом затянул его резким рывком. Эта жареная курица была что надо! Ты по-прежнему уверен, что не хочешь её пожевать?
— Не хочу портить аппетит в предвкушении маминой стряпни, — сказал Стаис.
— Моя сестрица от Джнни без ума, — проговорил Уйтджек, — и у меня есть предчувствие, что как только он вернется с войны и осядет дома, она его заарканит. Перед моим уходом она явилась ко мне и спросила, не уступлю ли я ей десять акров на севере моих земель и три акра лесных угодий для строительства их будущего дома. Я сказал, что с моей стороны возражений не имеется. — Он помолчал, вспоминая о десяти акрах горных лугов на пологих склонах Северной Каролины и трех акрах дубов и сосен, из которых можно выстроить добротный деревенский дом. — Никому в мире я не позволил бы поселиться на своих землях. Никому, за исключением Джонни Моффата. Я знаю его двадцать лет. Я дрался с ним шесть раз, и все шесть раз здорово его измолотил. Нам пришлось провести вдвоем в глухом лесу два месяца, и я могу сказать… — он поднялся, подошел к своей койке, но, видимо передумав, тут же вернулся к Стаису. — Всё это строго между нами, сержант. Надеюсь ты понимаешь?
— Конечно, — ответил Стаис.
— Сестренка заявила, что спустит с меня шкуру, если я проговорюсь Джонни о том, что ему уготовано по возвращении. Женщины иногда бывают весьма уверены в себе, — усмехнулся он. — Но тем не менее, я ничего не сказал Джонни. Не проболтался даже тогда, когда, надравшись до бесчувствия, голышом распевал «Кейзи Джонс» в центре Тампы в три часа ночи. — Уайтджек подошел к своей койке, извлек из вещевого мешка сигару и тщательно её раскурил. — Просто удивительно, — сказал он, — насколько быстро привыкаешь в армии к пятицентовым сигарам.