Пестрая компания — страница 16 из 24

— Конечно, я знала, что на тебя рассчитывать нечего. — Теперь от ее слов веяло ледяным холодом.

— Говоря откровенно, — Гарбрехт пытался ее урезонить, — я уже порядком устал от этого еврейского вопроса. По-моему, пора забыть о нем раз и навсегда. Может, на какое-то время он и годился, но теперь, похоже, мы его использовали до конца.

— Ах вон оно что! Успокойся! Что я, дура, могла ожидать от калеки?

Оба замолчали. Грета продолжала раздеваться — с презрением и подчеркнутой асексуальной фамильярностью. Гарбрехт тоже не спеша разделся и лег. Грета, в черной ночной рубашке из искусственного шелка (подарок щедрого американского лейтенанта), сидя перед маленьким, шатким зеркалом, накручивала волосы на бигуди. Глядя на ее отражение, Гарбрехт вспомнил вдруг то множество зыбких отражений в разбитом зеркале в офисе Сидорфа…

Закрыл глаза, которые словно жгло пчелиное жало, чувствуя, как дрожат веки; пощупал складку саднящего шва на правом плече. До конца своей жизни, вероятно, так и не сможет преодолеть чувства шока при виде этого странного рваного шва на своем теле. Никогда ему не избавиться от шока, если кто-то из окружающих называет его калекой. Нужно установить с Гретой более дипломатические отношения. Единственная его знакомая девушка, и время от времени в ее постели он испытывает истинную человеческую теплоту и несколько часов блаженного забытья. Смешно терять ее из-за какой-то глупой политической дискуссии, которая ему абсолютно неинтересна. Сейчас не так просто найти для себя девушку. Во время войны все куда проще: можно иметь кучу девушек, просто проявляя к ним обычную человеческую жалость. Но эта жалость пропала там, в Реймсе. Любому немцу, крепкому, абсолютно здоровому, все труднее конкурировать с престижем победителей, их пахучими сигаретами и шоколадом. А что уж там говорить об одноруком… Каким ужасным обернулся весь день — и вот вам, такая же ужасная концовка.

Выключив свет, Грета по-хозяйски влезла в постель, даже не прикоснувшись к нему. На всякий случай он протянул к ней руку. Она не шелохнулась.

— Отстань, я устала! У меня был трудный, долгий день. Спокойной ночи!

Гарбрехт долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к легкому храпу Греты. От маленького зеркала на той стороне комнаты отражался дрожащий, тревожный свет уличного фонаря, и блики играли у него на закрытых веках…

Приближаясь к дому, где находился штаб Сидорфа, Гарбрехт почувствовал, что невольно ускоряет шаг, — это могло объясняться только тем, что он желает этой встречи. Уже четвертую неделю доставлял он свои донесения этому толстяку — бывшему капитану и усмехается про себя, вспоминая, какой любовью вдруг проникся к Сидорфу. Тот оказался совсем нетребовательным. С интересом выслушивал сообщения Гарбрехта о встречах с Михайловым и Добелмейером, то и дело довольно пофыркивая; хлопал себя по ляжке, когда ему что-то особенно нравилось, а сам с присущей ему хитростью и чувством юмора изобретал всевозможные вполне достоверные небольшие истории, маленькие юморески, которые должен передавать вначале русским, а потом американцам.

Сидорф никогда не встречался ни с теми, ни с другими, но казалось, понимал и тех и других гораздо лучше Гарбрехта, и, нужно сказать, авторитет Гарбрехта как в глазах капитана Михайлова, так и майора Добелмейера постоянно рос после того, как им занялся Сидорф, наставляя на путь истинный.

Открывая дверь в штаб-квартиру Сидорфа, он с грустной улыбкой вспоминал, с каким гнетом страха, тревожных предчувствий впервые вошел сюда. Ждать ему пришлось совсем недолго: мисс Реннер, та блондиночка, которая впервые заговорила с ним на улице, тут же открыла ему дверь в комнату экс-капитана.

Сидорф явно был в хорошем расположении духа: весь сияя, ходил взад и вперед перед своим столом маленькими, даже крошечными шажками, очень похожими на танцевальные па…

— Привет, привет! — радушно молвил он, когда Гарбрехт появился. — Как хорошо, что вы пришли!

Гарбрехту никогда не удавалось различить: притворные утверждения, что руки у него, Гарбрехта, не связаны и он имеет свободу выбора, — это проникнутое юмором хитроумие или доведенные до автоматизма приятные манеры.

— Какой чудесный день! — верещал Сидорф. — Просто великолепный! Вы слышали новость?

— Какую? — осведомился довольно осторожно Гарбрехт.

— Как «какую»! Первая бомба! — Сидорф радостно захлопал в ладоши. — Сегодня днем, в два тридцать, взорвана первая бомба в Германии. В Штутгарте! Какой поистине торжественный день! Незабываемый день! После восемнадцатого года понадобилось целых двенадцать лет, чтобы немцы наконец приступили к реальной оппозиции союзникам. И вот теперь, менее чем за год после капитуляции, — первая бомба! Какое счастье! — Он сиял, весело глядя на Гарбрехта. — Ну, вы довольны?

— Очень, — дипломатично ответил Гарбрехт. Бомбы — это не для него. Может, для человека с двумя руками это развлечение, но не для него…

— Теперь мы приступаем к настоящей работе. — Сидорфу с большим трудом удалось загнать себя снова на кожаный стул за столом, и теперь он бросал с него пронзительные взгляды на Гарбрехта. — До сих пор ничего значительного. По сути дела, лишь создание организации. Испытание ее отдельных составных частей. Чтобы убедиться, кто может работать, а кто — нет в режиме жесткой дисциплины. Практика превыше всего. Теперь всяким маневрам конец! Мы приступаем к боевым действиям на поле боя!

«Эти солдаты, профессионалы, — горько размышлял Гарбрехт, чувствуя, как взломано его вновь обретенное умиротворение, — видно, так никогда и не смогут выбросить привычный жаргон из своего мышления. „Маневры“, „поле боя“… Судя по всему, они считают своим достижением лишь то, что непременно связано со взрывами, а единственное воспринимаемое ими политическое средство, доставляющее им удовольствие, — это смерть».

— Лейтенант, — обратился к нему Сидорф, — мы и вас проверяли. И я рад сообщить вам… — он сбивался на риторику, — мы решили, что вы человек достойный нашего уважения и полного доверия. Теперь начинается ваша настоящая миссия. В следующий вторник вы встречаетесь с мисс Реннер. Она поведет вас в дом одного нашего друга. Он передаст вам пакет. Вы отнесете его по адресу, данному вам мисс Реннер. Не скрою, что это дело связано с определенной опасностью для вас. В пакете будет завернут часовой механизм, который взорвет первую бомбу в новой нашей войне против союзников здесь, в Берлине…

Гарбрехту в эту минуту показалось, что Сидорф находится где-то далеко-далеко от него, и его искаженный голос пробивается к нему через громадное расстояние. «Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой, — размышлял он, словно в тумане, — эта легкая, приятная, безопасная жизнь мальчика, доставлявшего донесения, — жизнь, которую он вел до этого времени. Оказывается, все это хитроумная, коварная игра, ее придумал этот Сидорф, подвергая его испытанию».

— Капитан… — прошептал он. — Капитан… но я не могу… не могу…

— Это только начало, — продолжал, словно в трансе, Сидорф, словно вовсе и не слыхал слов, перебивших его продолжительное выступление. — В конечном итоге взрывы станут раздаваться постоянно, и днем и ночью, по всей стране. Американцы во всем будут обвинять русских, а русские — американцев; все будут испытывать все больший страх и все сильнее не доверять друг другу. Тогда они тайно установят с нами связь, явятся к нам, начнут торговаться с нами, делая все более крупные ставки — кто кого перещеголяет!

«Этого никогда не будет! — все еще пребывая в густом тумане, твердил про себя Гарбрехт. — Никогда! Это все старые песни… И во время войны нам об этом говорили. Американцы поссорятся с англичанами, англичане порвут с русскими… И вот с чем они теперь остались в своем Берлине: англичане, разговаривающие на кокни, этой тарабарщине; татары, пригнанные из Сибири; негры, доставленные с берегов Миссисипи… Такие люди, как Сидорф, стали жертвами собственной пропаганды, — в конечном итоге уповали только на собственные надежды, прислушивались только к собственной лжи.

И он, Гарбрехт, на следующей неделе должен прогуливаться среди праздношатающихся американских военных полицейских с этим сложным, тикающим часовым механизмом под мышкой только ради больных галлюцинаций Сидорфа. Можно убедить любую другую нацию — достаточно людям посмотреть на жалкие руины, оставшиеся от некогда красивых городов, на бесконечно тянущиеся к горизонту кладбища с крестами, на марширующие в сердце столицы вражеские войска, и они скажут: „Нет, все это ничего не дало“. Но только не немцы. Геринг только что умер в Нюрнбергской тюрьме, а вот перед ним другой толстяк убийца, с такой же слащавой улыбкой, как у Геринга, потирая от удовольствия руки, кричит — этот день никогда не забудут, потому что взорвана первая бомба!»

Гарбрехт, сидя на жестком деревянном стуле, чувствовал себя таким потерянным, таким безнадежным; наблюдал, как этот толстяк нервно, радостно дергается за своим стулом, слышал его грубоватый, добродушный голос:

— В последний раз для этого нам понадобилось целых четырнадцать лет! Гарбрехт, поверьте мне, на сей раз мы затратим на все не более четырех! К пятидесятому году вы получите звание полковника, и неважно, сколько у вас рук, одна или две, и все такое прочее…

Гарбрехт хотел протестовать, сказать что-то убедительное — такие слова, которые остановят этого кривляющегося, веселого, кровожадного, обманутого сумасшедшего, — но из его сомкнутых губ не вырвалось ни единого звука. Возможно, позже, когда он останется один, он сможет что-то придумать, чтобы выбраться из этого готового вот-вот захлопнуться, вызывающего головокружение капкана. Но только не здесь, не в этой темной, с высоким потолком комнате, где беснуется жирный капитан, с разбитым зеркалом, с мрачным, неуместным здесь портретом мыслителя Ленина, висящим на треснувшей стене, — жуткая, издевательская шутка Сидорфа.

— Но вместе с этим, — увлеченно продолжал Сидорф, — вы продолжите свою обычную, постоянную работу. Господи помилуй! — засмеялся он. — Да вы станете самым богатым человеком в Берлине после того, как и те и другие выплатят вам все, что полагается! — Голос у него вдруг изменился — стал низким, заговорщическим. — Вы знаете таких людей