Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников — страница 63 из 101

Любимым их городом была Одесса. И оттуда они привезли такие строки, которые Николай Робертович впоследствии любил повторять:

«В „Отель де Лондр“ ресторане,

Там жизнь кипит насчет еды…»

…Сейчас я сама иногда удивляюсь, почему, каким образом появилась у меня идея читать и рассказывать о детях. Я думаю, что любая особенность, необычность речи привлекала меня всегда. Как каждый характерный актер, я всегда слушаю людей вокруг, их говор. Это умение слышать вокруг есть у многих людей, разумеется, например, у писателей. Много лет помню фразу, услышанную не мной — мне рассказал о ней Николай Эрдман. Еще мальчишкой, году в шестнадцатом, он слышал на берегу, как один моряк, лежа на животе, опустив голову на скрещенные руки и глядя вниз, в песок, задумчиво говорил своему товарищу, сидевшему рядом, уже обсохшему, в тельняшке:

— Я на одну чудачку в Порт-Саиде шышнадцать хвунтов стратил… И не жалею.

Позже от Николая Робертовича я слышала другую фразу, и это, увы, долгие годы было очень актуально, а для него еще и обеспечено горьким личным опытом:

— Слово не воробей, выпустишь — не поймаешь. Выпустишь — не поймаешь, тебя поймают — не выпустят…

Если разлука с Эрдманом длилась слишком долго, я могла просто сесть на трамвай (никогда так не говорите: «сесть на трамвай», это и Корней Иванович не одобрил бы) и поехать к нему повидаться.

У Николая Робертовича были чудные старики родители. Мамы друзей обычно бывают так себе. А тут была прелестная мама. И Роберт Карлович был изумительным человеком. Но для меня дороже всех был их сын…

А где, в каком зале я могла стоять на его похоронах? У меня это напрочь выпало из памяти. Помню только, как я стояла, упав башкой на плечо Миши Вольпина. Так мы стояли молча, и полвека дружбы с Эрдманом проносились в моей памяти в эти минуты…

И. ПрутОН БЫЛ — ЧЕЛОВЕК

Слово «Человек» я пишу, как вы видите, с большой буквы. И поскольку он заслуженно носил такое прекрасное звание, я и пишу о нем эти несколько строк.

Все началось сравнительно недавно — всего каких-нибудь шестьдесят семь лет тому назад. В Доме техники, на Мясницкой. Дело было вечером. В зале — концерт. На эстраде — знаменитое московское трио: Шор, Крейн и Эрлих. Успех — огромный: тогда ценили и ходили слушать музыку — классическую, великую, вечную.

В трио барабанов и тарелок не было, всего лишь рояль, скрипка и виолончель. Но зато, повторяю, имелась музыка.

После концерта дядя моей жены — он играл на рояле — познакомил меня со своим другом и одним из постоянных слушателей (теперь они почему-то называются «зрителями») московского трио — Робертом Карловичем Эрдманом. Этот могучий мужчина пришел послушать Бетховена со своими двумя сыновьями: Борей — старшим и Колей — младшим. Боря был на год старше меня, Коля — на два года моложе. С этого дня началась моя дружба с другим московским трио: Эрдманами — отцом и двумя его сыновьями.

Через два дня Коля позвонил мне по телефону и предложил встретиться у храма Христа Спасителя (я жил рядом). Немедленно прибыл на свидание.

Коля был с Борей, а чуть подальше стоял Роберт Карлович. Как-то внимательно рассмотрев меня с ног до головы, а также вширь, разговор начал Коля:

— Когда тебя учили в Швейцарии, ты занимался боксом?

— Конечно! — ответил я. — В течение десяти лет — до окончания школы. И, между прочим, довольно успешно. А почему это тебя вдруг заинтересовало?

За сына ответил Роберт Карлович:

— Потому что я тренирую моих детей на берегу Москва-реки.

Я ничего сразу не понял. Надо сказать, что Эрдман-старший был немцем и говорил по-русски с незабываемым акцентом. Впоследствии я завоевал его доброе отношение к себе тем, что читал ему запомнившиеся еще с детства немецкие стихи. Особенно он любил «Песнь о Зигфриде» и балладу об императоре Фридрихе Барбароссе. Но сейчас — не об этом. Роберт Карлович продолжил свои объяснения:

— Вайс ду… Ох, извини!.. Знаешь ли ты, что такое «стенка»?

— Знаю. По-немецки это будет «ванд».

— Правильно.

— Так что? Мы будем здесь строить стенку?

Роберт Карлович рассмеялся:

— Нет, нет, готес вилен! Стенка — значит, когда молодые люди из Хамовников бьются честно на кулаках с молодых людей из Замоскворечья! — Эту фразу я помню точно до сих пор! — Сначала ты посмотришь, а потом — если тебе это понравится — можешь тоже…

Через полчаса грянул бой. Коля и Боря бились рядом, мгновенно поддерживая друг друга. Роберт Карлович одобрительно кивал головой, когда положительно расценивал действия сыновей. Это было чисто мужское «развлечение», самый что ни на есть честный бой (когда у одного замоскворецкого — под перчаткой правой руки — хамовнические обнаружили кастет, то его — за этот подлый поступок — били уже свои!).

Мимо — по Волхонке — проезжал ломовой извозчик. Он резко остановил лошадь, быстро спустился на набережную, и — с ходу — вступил в игру. Ему сразу смазали по сопатке, и он, с разбитым носом, но счастливый, что немного размялся, вернулся к своей телеге и, вытирая кровавые сопли, поехал дальше.

Впоследствии Боря, Коля и я несколько раз выходили уже втроем, точно согласовывая нашу «работу», получалось отлично!

Боря был художником, Коля — литератором, я — журналистом. Наверно, поэтому у меня общего было больше с Колей. Так мы и продружили всю жизнь.

Коля взялся быть моим гидом по зрелищным предприятиям Москвы. Признавая все величие искусства прошлого — и Большого, и Малого, и Художественного — он больше всего любил спектакли Николая Форегтера в «Мастфоре» на Арбате.

«Москва с точки зрения», «Хорошее отношение к лошадям», «Тайна Канарских островов» — маленькие сценические жемчужины, просмотр которых так скрашивал нашу жизнь. Не знаю, но почти уверен, что, отчасти, свою профессию драматурга я определил благодаря влиянию, которое оказывало на меня общение с Николаем Эрдманом.

Но все-таки нас связывала не только любовь к театру и общность профессии. Я почувствовал, что Коля нуждается во мне как в конфиденте, человеке, которому он может поведать и доверить свои самые сокровенные мысли, замыслы, надежды. И я был ему верен до конца. Почему? Потому что в высказываниях моего друга, в его взглядах и оценках происходящего вокруг, в его осмысливании взрывной волны культурного моря нашего молодого государства, в несовпадении его пристальных взглядов с точками зрения других наших друзей — коллег, в его особом ощущении действительности, которую он оценивал и закреплял на бумаге только одному ему присущим сатирическим пером, — во всем этом я чувствовал такую глыбу правды и чистоты, что даже одной сотой доли ее хватало мне, чтобы утвердиться в правильном течении моих собственных мыслей, формы труда, отношении к жизни. Для меня Коля был животворным источником, примером бескомпромиссности, современным неистовым Роландом, рыцарем без страха и упрека.

Возможно, что все вышесказанное воспримется как лирика, да притом еще и старческая, почти покаянная… Дудки! Я пишу о Николае Эрдмане, человеке, который для меня был символом жизни — самого ценного, что есть и может быть у каждого живого существа.

В 1925 году Коля написал свою первую комедию — «Мандат». Сначала он прочитал ее матери, отцу и Борису (не помню, был ли Боря тогда уже женат на Верочке Друцкой, чудесной эстрадной танцовщице. Если да, то и она слушала пьесу).

— Доиграешься! — по окончании прочтения резюмировал Роберт Карлович и добавил еще что-то по-немецки. После того как Коля рассказал все это мне, я предложил ему прочитать свою комедию у нас в «Крестьянской газете», где работал внештатным сотрудником.

Читка состоялась. Присутствовали: главный редактор — Семен Урицкий, его зам — Николай Одоев (Тришин), Андрей Платонов, Михаил Шолохов и я. Успех — огромный. Полное благословение.

— Искренне по-доброму завидую, — сказал Андрей Платонов.

— Да, сильная штука! — поддержал его Шолохов, в ту пору совсем молодой, начинающий писатель, но уже приступивший к работе над материалом о событиях недавнего прошлого на Дону.

— Кто будет ставить? — спросил главный.

— Веду переговоры с Всеволодом Эмильевичем. Если все пройдет цензурно, будет ставить сам! Так он сказал, по крайней мере!..

Как известно, премьера «Мандата» состоялась. Успех был грандиозный. Мы все были на этом первом спектакле — кроме Шолохова, который прислал поздравительную телеграмму.

После этого у Коли с Андреем Платоновым возникла дружба. Они читали друг другу многие свои работы. Их разговоры, обсуждения заслуживают — если бы они были записаны — отдельного издания. Это не было столкновением двух разных направлений, нет. На одной такой встрече мне посчастливилось присутствовать — в кафе «Националь», которое очень часто посещали литераторы. Речь тогда шла о платоновских «Епифанских шлюзах». Наблюдатель со стороны мог подумать, что, эти два человека говорят о самых обыкновенных житейских делах: так спокойно и ровно текла их беседа. Но сколько же было в ней взаимомудрости, по-разному изложенного, но такого одинакового мировоззрения, совместно составляющего удивительную партитуру, необыкновенно звучащую, ведомую невидимым дирижером. Это сидели два человека, которые из космоса стремились вернуться на родную планету, которые приземлились одновременно на одной и той же точке — хотя и летели с разных высот и разных сторон.

Оба они — Эрдман и Платонов — составили в моем представлении единый образ, имя которому — Мудрость. Да, все это было…

Платонов умер в 1951-м. Ему исполнилось всего пятьдесят два. Коля с большим трудом перенес уход своего близкого друга. Мы — тоже.

Через три года после «Мандата» был написан «Самоубийца», премьера которого не состоялась. Но зато, кажется в 1930 году, состоялся арест Коли в Гаграх. Причина — «острый язык»: какой-то крепкий анекдот был рассказан Балтрушайтису, литовскому послу в Москве. Очевидно, кроме него анекдот услышал еще кто-то. В общем, Коля — исчез. Обнаружился он где-то в далекой Сибири. Поэтому первое письмо, которое дошло до его уважаемой матушки, было подписано: «Твой сын Мамин-Сибиряк». Значит, и там Коля оставался Человеком.