Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников — страница 90 из 101

— Слушайте, что мы его всё уговариваем, уговариваем… Сколько он получает?.. Да? Так мало? Так давайте, товарищи, накинем ему сто рублей, вот он и присмиреет…

Очень радовался Эрдман, передавая мне любимовский рассказ. И, кажется, больше всего тому, что каратели ищут контактов и, значит, не так агрессивны, не так опасны здоровью его подопечного…


…Запали в голову два рассуждения — о Булгакове и о Мандельштаме. Оба, конечно, полемически запальчивые — на фоне шума-бума в читательских кругах. И одного и другого классика Эрдман знал близко, но никакое личное пристрастие не могло повлиять на его художественную оценку.

— Видите, когда Булгаков имел точный план вещи, то это одно дело. А когда в «Мастере и Маргарите» есть и такое, и другое, и он сам не знал, где закончить, — это уже не совсем произведение. Если у вещи есть начало и конец — автор отвечает за все дело. Если Булгаков дописал одну линию, а потом еще пол-линии, а потом многоточие и опять нет конца — я это меньше понимаю. Получается, что ему все равно, и тогда мне тоже…

Я возражал от лица возбужденных миллионов, открывших для себя булгаковскую вселенную, и Эрдман сразу же уступил — наверное, из вежливости. Мы договорились на том, что как у Пушкина в «Онегине», так и у Булгакова в «Мастере» создание вырвалось из рук автора и само стало диктовать — и поступки героев, и ритмы, и размеры…

А мои вопросы о воспоминаниях Н. Я. Мандельштам и мои восторги той частью, где Эрдману уделено особое теплое внимание вдовы поэта, Николай Робертович остудил в задумчивом рассуждении:

— Видите, когда один живет, другого убили, а третий сам себя убил, а потом одного печатают сто раз, а других прячут — разве так можно узнать правду… ну, кто лучше, а кто не лучше? Если бы все они были в равенстве перед читателем — и Маяковский, и Пастернак, и Есенин, и все они, никто бы не сомневался. Я вот беру их всех по справедливости: вот они все живы-здоровы, и вот их всех одинаково издают, ну и что?

И тогда получается: кто сам за себя, кто первым выдумал свое, а кто идет после первых… Ну и вот мне кажется… конечно, это дело вкуса, — тут характерный жест плечами вверх — мол, это уж само собой разумеется, — очень ясно и понятно: Маяковский был один, такого не было, и Есенин был один, такого не было, а Мандельштам — очень хороший, очень большой талант и так далее, но он стоит за другими, у него были раньше — которые впервые, понимаете?..{251}


…Парадоксы Эрдмана — от очень яркого освещения поля его зрения, оно и удивляет своей яркостью, но вместе с тем — точностью, четкостью увиденного. Почему-то зашел разговор о хамстве в общественном транспорте (наверное, когда я ехал к нему на дачу, в автобусе что-то меня разозлило). Николай Робертович отозвался памятным образом:

— Говорят, пьяному море по колено — ничего не страшно, а от него всем страшно, потому что море по колено и вообще народная удаль… Конечно, удаль — когда старики и женщины… Я, знаете, всегда думаю: ведь еще ни один пьяный не ругал в трамвае ГПУ или ВКП (б) — у него удаль, конечно, и он ничего от водки не соображает, но в этом месте он в свое море не войдет никогда — знает, что утонет!

Поразительный почерк у Эрдмана: идеально прописанные буковки ложатся бисером под его рукой — все как нарисованные каллиграфом и каждая сама по себе! То есть нет соединений между буквами, есть разные расстояния между ними и между словами. Наверное, психологи, извлекающие данные о характере из почерка человека, сказали бы, что письмо Н. Р. выявляет наивысшую преданность языку, слову русскому, а также душевную сосредоточенность писателя. Этот почерк, так сказать, подчеркивает, какую цену назначал мастер сам себе за каждый звук, отданный бумаге. Так же можно рассматривать и его устную речь, где точно по народному присловью всегда было «словам тесно, а мыслям просторно». Отобранность, мудрая и ироническая игра ума, простота и сжатость текста — это тоже каллиграфия автора и это тоже признак уникального дарования.

Михаил Давыдович Вольпин обращал мое внимание, скажем, на такой пример из «Самоубийцы».

— Другому хорошему писателю хватило бы после смешного вопроса о ливерной колбасе просто сказать: «Целые дни я как лошадь работаю, а ты мне и т. д.». А у Коли обязательно и просто, и неожиданно: «Целые дни я как лошадь какая-нибудь или МУРАВЕЙ работаю…» И уже я не могу не засмеяться, я ему говорил про это место… Да у него этих мест — тысячи. И еще удивительно, что он часто рисковал, у него фразы доходили до черты, где вот-вот… еще шаг — и пошлость… а он ни разу не перешел черты, это великая точность, я и не знаю, как он так сумел… Помнишь: «А когда я с тобой на супружеском ложе голодаю всю ночь безо всяких свидетелей, тет-а-тет под одним одеялом, ты на мне колбасу начинаешь выгадывать»? А все ведь дело в том, что это написано как стихи, таким ритмом и в таком порядке; его пьесы и невозможно играть как бытовые — тогда получается плоско и даже пошло. Если когда-нибудь у кого-то выйдет «Самоубийца», то обязательно будет звучать не бытовая речь, а как будто стихами написанная. Правильно сравнивают с «Ревизором». Я думаю, что по концентрации стихотворной энергии, по многим статьям это даже выше, чем «Ревизор»…


…Однажды я приехал к Николаю Робертовичу с рассказом о вечере в ЦДРИ. Прекрасная Любовь Орлова и ее муж Григорий Александров. Воспоминания, кадры из «Веселых ребят», ответы на вопросы, цветы и любовь. Однако меня удивило, что Александров, говоря о киношедевре, не упомянул Эрдмана. Почему это, что за странная забывчивость, когда уже в титрах обновленного фильма восстановлены все фамилии авторов? И среди других пояснений Н. Р. прозвучало такое описание эпизода тридцатых годов…

— Да, когда фильм был готов и его показали Сталину, еще без титров, то Гриша поехал ко мне, где я сидел, — в Калинин. И он говорит: «Понимаешь, Коля, наш с тобой фильм становится любимой комедией вождя. И ты сам понимаешь, что будет гораздо лучше для тебя, если там не будет твоей фамилии. Понимаешь?» И я сказал, что понимаю…


…Стояла снежная зима, и за большим столом на огромной веранде сидел Николай Робертович, в своей клетчатой чешской курточке на молнии. Курточка мягкая, фланелевая, в клеточку серовато-черных тонов. В поселке на Пахре царил деревенский покой невоскресного дня. Гигантское окно веранды за ночь было значительно занесено снегом. Мы с хозяйкой дома и еще одним мужчиной, тоже гостем, разгребали снег. Понижался уровень ночного покрова, все больше открывалось стекло и за ним — Николай Робертович. Он глядел на нашу веселую работу, и глаза его были широко раскрыты, и он изредка кивал своим мыслям. А со двора казалось, что он рад освобождению от снега, рад видеть нас, так весело кидающих большими лопатами снег. И мы еще сказали друг другу, что он очень похож на одинокую птицу, когда так долго глядит в одну точку. И что поэтому надо будет вечером разжечь камин и хорошо развеселить Николая Робертовича. Но мне показалось, что я уже начал его веселить — тем, как удачно изображал строителя первой пятилетки. Я могучими жестами отшвыривал снег то влево, то вправо и с идиотской бодростью исполнял «Марш энтузиастов». В ритме бросков я успевал выкрикнуть, кому кидаю данный снежный пирог (за забором — дача Мироновой-Менакер). С дурацкой зычностью ору: «Мироновой!»4— и дальше пою про «нам нет преград ни в море, ни на суше…», потом кидаю и ору: «Ми-и-накеру!» — и опять пою про «пламя души своей мы пронесем…» — «Мироновой!» — «…через миры-ы…» — «Ми-и-накеру!» — «..и века-а-!»

Снег разбросан, греемся в гостиной. Звонок. Николай Робертович, как всегда, спасает гостя от собачьей ярости. Лай, визг, овчарки нейтрализованы, на участок вошла Мария Владимировна Миронова. После недолгого общения с Эрдманом она ушла к себе. И я спросил в легкой тревоге — не с обидой ли на мой дурацкий язык являлась гостья? Нет, просто поговорили и вспоминали прежние времена. Оказалось, М. В. Миронова — одна из добрых друзей счастливого, допосадочного Эрдмана. А я опять спутал времена. Я был совершенно уверен, что мама и папа Андрюши Миронова — из нашей, послевоенной жизни, тогда как Эрдман, вместе со Станиславским и Маяковским, принадлежит началу века… Казалось: до войны — это сто лет назад. А это было двадцать пять — двадцать шесть лет назад. А вот теперь кажется: Таганка началась буквально позавчера, ну совсем недавно! А это было двадцать пять — двадцать шесть лет назад.

И в тот вечер (а может быть, в другой) мы веселили Эрдмана. Он очень любил вахтанговцев — и сам театр, и его жителей, и мы с любовью называли имена Н. Гриценко и Ю. Яковлева, В. Этуша и М. Грекова… Но более всех, конечно, самого яркого из них — Рубена Симонова. Мне кажется, я очень похоже копировал «Рубена», потому что население дачи хорошо смеялось. Всем вахтанговцам тогда казалось, что они хорошо копируют своего Главного… А потом Инна пела песни, а Николай Робертович как-то совсем по-юношески стал агитировать меня восхищаться вслед за ним ее исполнением цыганских романсов…

А Марья Алексеевна, глядя на расчищенный участок, занимала нас докладом о том, что собирается вырастить в саду на следующее лето. При этом зятя звала Колей, а он ее — Марьей Алексеевной, хотя по возрасту она была его младше. «И вообще, — замечал Николай Робертович, — зачем нужно сажать? Совсем никогда и ничего не нужно сажать». — «Как же так, — безо всякого юмора отзывалась теща, — разве можно без посадок, когда такая территория?» — «Вот как раз для такой территории и хорошо бы без посадок». Мы смеялись, а Эрдман, чтобы теща не приняла этого на свой счет, примирительно указал на рисунок их скатерти — огромной и яркой, заграничного производства, где нелегко было за трапезой отличить свой прибор от нарисованного. Чего только не было на той шикарной скатерти! И Эрдман указал на нее, объясняя свою антисадовую пропаганду: зачем еще возиться, когда все фрукты-овощи уже на столе?..


…В последний год, в дни редких посещений Николая Робертовича на даче, я, помню, узнал, что они очень сблизились с Твардовским. Хоть и соседи по поселку, но никогда так не тянулись друг к другу. Вернее, Александр Трифонович — к Николаю Робертовичу. Не было случая, чтобы присутствие в доме у Эрдмана так или иначе не окрасилось в тона «старого, доброго» ритуала. И закусить — «чем Бог послал», и выпить — «пропустить рюмочку». Так у меня в памяти и заключился весь набор аристократа, до конца ему верного: рюмочка, дружество, стихи, труды, новости искусства, юмор, рюмочка, милые дамы, бега и кар