Пьесы — страница 10 из 71

Виола молчит.

Представь себе раковину, каких не бывает на самом деле, о каких можно только мечтать- так она красива. Можно объездить все морские побережья, вскрыть тысячи, сотни тысяч раковин, и ни одна из них не будет такой же красивой, как та, о которой можно только мечтать, ни одна не будет красива так, как ты, — говорил я девушкам, которых любил… Видит бог, это было серьезно, и девушки мне верили, как верил в это я сам. Но девушки исчезают, становятся женщинами, и женщины в свой черед исчезают тоже — остается лишь раковина, какой не бывает на самом деле, раковина, о которой можно только мечтать…

Звон колокольчиков.

Скажи мне, сколько тебе лет, дитя мое?

Виола. Мне? Семнадцать.

Пелегрин. Семнадцать?

Виола. Почему вы так смотрите на меня?

Звон колокольчиков.

Пелегрин. Это он, я думаю. Это он!

Виола. Кто?

Пелегрин. Барон, ваш отец… Мы знаем друг друга семнадцать лет — ваш отец и я. Тогда он тоже хотел на Гавайские острова, как и сегодня.

Виола. Мой отец?

Пелегрин. Он аристократ.

Виола. А почему он не уехал?

Пeлeгрин. Потому что его ждала дочь — тогда, как и сегодня… Это он, я думаю. Идите встречать его.

Виола подчиняется, медленно идет к дверям, глядя на Пелегрина.

(Тоже смотрит ей вслед, пока она не исчезает в темноте дверного проема.) Или — или; это, кажется, неизбежно. Одному — море, другому — замок; одному — Гавайские острова, другому — ребенок…

Возвращается Эльвира. С ней писарь.

Эльвира. Какое письмо? Дай сюда!

Писарь. Ваша милость…

Эльвира. Это тебя посылали за бароном?

Писарь. Ваша милость простят мой вид. Я прямо с постели, меня будят уже второй раз за ночь…

Эльвира. Что это за письмо?

Писарь. Барон, наш господин, написали его сегодня ночью, велев, чтобы я подал его к завтраку.

Эльвира. К завтраку?

Писарь. А Килиан говорит, можно и теперь, раз ваша милость уже встали…

Эльвира читает письмо.

Кажется, шаги… Ваша милость, барон, вероятно, уже вернулся… (Не получив ответа, уходит.)

Эльвира. Вот оно как!.. Он хочет снова жить, мочь, плакать, смеяться, любить, испытывать трепет в душной ночи, ликовать, пока нас навсегда не засыпало снегом… Почему мы не были честнее? (Она не видит лица Пелегрина, которое неподвижно и бледно, как восковая маска.) О Пелегрин! Не верь тому, что я говорила этой ночью, ни одному слову… Я назвала тебя подлецом, потому что мне казалось подлостью, что ты мне снился в течение семнадцати лет… Теперь я могу сказать, Пелегрин, — ты правильно сделал, что приехал…

В дверях стоит барон.

Почему мы не были честнее?

Барон. Я хотел уехать.

Эльвира. Я знаю.

Барон. Но это невозможно… А ты?

Эльвира. Я ждала тебя. И видела сны…

Барон. Я знаю.

Эльвира. А когда проснулась, то стала искать тебя по всему дому, но тщетно. Здесь я нашла Пелегрина. Я издевалась над ним — ради тебя.

Барон. Ради меня?

Эльвира. Во имя верности. Семнадцать лет я думала, что должна лгать, чтобы сохранить тебе верность — такому, каким я тебя представляла. И вот теперь я прочла твое письмо.

Барон. Уже прочла?

Эльвира. Почему мы не были честнее? Не хватало такой малости. Как бы мы поняли друг друга! Ты на многие годы похоронил свою тоску, как ты пишешь, чтобы она не пугала меня, а я многие годы стыдилась своих снов, ибо знала, что они напугают тебя. Ни один не хотел огорчать другого. Маленькая комедия, которую мы играли долгие-долгие годы, пока не пришел Пелегрин. (Кричит, увидев мертвого.) Пелегрин?

Барон. Теперь я понимаю…

Эльвира. Почему ты улыбаешься?

Барон. Теперь я понимаю, что он мне сказал этой ночью. Он сказал это так легко, я не мог и подумать, что это серьезно.

Эльвира. Пелегрин…

Барон. Он это знал.

Эльвира. Почему ты скрывал от меня все это, друг мой? Не смейся, мы все поступили несправедливо, все. Бог не хотел этого… Мы могли любить друг друга, мы все, теперь я вижу — жизнь совсем не такая, любовь больше, чем я думала, верность — глубже, ей нечего бояться наших снов, нам не нужно хоронить тоску, не нужно лгать… О Пелегрин! Ты меня слышишь? Мы очистим вдвоем апельсин, слышишь, и еще раз вокруг нас будет жизнь… Не улыбайся так!

Барон. Эльвира…

Эльвира. Почему я не услышала этого в твоих словах, почему?

Барон. Не плачь, Эльвира. В том, что он сказал, нет ничего страшного я не раскаиваюсь ни в чем и ничего не хочу повторять… Он сказал это так легко.

Часть комнаты с Эльвирой и бароном, который ее поддерживает, как когда-то, когда ее оставил Пелегрин, погружается в темноту.

Раздается музыка, Пелегрина окружают фигуры.

Первая. Я принесла первый кофе с Кубы.

Вторая. Я Анатолия, девушка, которой ты ни разу не коснулся.

Третья. Я принесла тебе фрукты — ананасы, персики, инжир, виноград, это урожай следующего, наступающего года.

Четвертая. Я сестра, которая дала тебе кровь в больнице на Мадагаскаре.

Пятая. Я принесла тебе книги — Софокл, Вергилий, Конфуций, Сервантес, Байрон и все, что ты хотел прочитать, — чудесные соты со следами воска на страницах, на которых оседает разум столетий.

Шестая. Я капитан из Гонолулу, который бог весть почему еще трижды вспомнит о тебе.

Седьмая. Я принесла тебе вино, которое ты пролил.

Восьмая. Я мать, которую ты не видел, Пелегрин, я умерла, дав тебе жизнь.

Девятая. Я смерть.

Пелегрин. Знаю…

Последняя. Я твоя плоть, твой ребенок, Виола, которой суждено все узнать снова и все снова начать.

 ― ОПЯТЬ ОНИ ПОЮТ ― Пьеса-реквием

Перевод А. Карельского

Действующие лица
(в порядке появления на сцене)

ГЕРБЕРТ.

КАРЛ.

СВЯЩЕННИК.

МАРИЯ.

УЧИТЕЛЬ.

ЛИЗЕЛЬ.

ЛЕЙТЕНАНТ.

ДРУГОЙ.

РАДИСТ.

ЭДУАРД.

ТОМАС.

ЕФРЕЙТОР.

КАПИТАН.

БЕНДЖАМИН.

ЖЕНЩИНА.

ПРИВРАТНИК.

СТАРИК.

ДЕЖУРНЫЙ из противовоздушной обороны.

МАЛЬЧИК.

ДЖЕННИ.

СЫН КАПИТАНА.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Картина первая

Герберт, офицер, и Карл, солдат.

Герберт. Через час уже будет ночь… Надо выбираться отсюда; задание мы выполнили.

Карл. Да, через час уже будет ночь…

Герберт. Что с тобой?

Карл. Задание мы выполнили…

Герберт. Ты так смотришь, будто самого себя расстрелял!

Карл. Теперь надо выбираться отсюда…

Герберт. Да вот как только поп закончит и зароет могилу…

Карл. Задание мы выполнили…

Герберт. Ты уже в третий раз это говоришь!

Карл. Весной, когда растает снег, весной я поеду домой на побывку… весной, когда раскроются почки и пригреет солнце, обнажится и эта могила. Мы можем приказать попу: рой могилу, столько-то в длину, столько-то в ширину, да поживей! Мы можем приказать ему: а теперь закапывай ее, да поживей! Мы можем все приказать в этом мире, все — только не траве; мы не можем приказать траве, чтобы все ею поросло, да поживей. Люди увидят могилу столько-то в длину, столько-то в ширину… весной, когда растает снег, весной, когда я буду сидеть дома и есть мамино печенье.

Герберт. Закури! (Дает ему сигарету.)

Карл. Спасибо… Печенье… Они целый год экономили муку и сахар на это печенье!

Герберт дает ему огня.

Когда я был маленьким, я так любил домашнее печенье…

Герберт. Кури и не болтай ерунду; ты устал, Карл.

Карл. Весной я поеду домой на побывку.

Герберт. Нам все можно, только уставать нельзя и голову терять тоже это нам ни к чему, Карл, понимаешь, ни к чему.

Карл. Через час будет ночь… Мария пишет, что она уже слышала ласточек. Это сейчас-то! И видела бабочек! Сейчас-то! Пишет, что ручьи ждут нас в отпуск, ждут еще под снегом…

«Вновь косынкой голубой

В облаках весна махнула».

Ты знаешь Мёрике[2]?

Герберт. Может, даже лучше, чем ты.

Карл. Я его так люблю.

Герберт.

«Дымом, детством вдруг пахнуло

Над притихшею землей.

А в снегу цветок

Замер в ожиданье.

Арфы звук и робок и далек…

Ты идешь, весна,

То твое дыханье!»

Тишина.

Карл. Герберт, можешь ты мне сказать, зачем мы расстреляли этих людей двадцать одного человека?

Герберт. Тебе-то что за дело?

Карл. Я же их расстреливал…

Герберт. Это были заложники.

Карл. Они пели. Ты слышал, как они пели?

Герберт. Теперь отпелись.

Карл. Они пели — до последней секунды.

Герберт (всматривается туда, откуда они пришли). Представляю, какую легенду из этого сделает поп! Если мы позволим ему болтать. Если мы оставим его в живых.

Карл. Герберт!

Герберт. Ну что?

Карл. Ты хочешь сказать, что и попа…

Герберт. Он копает так старательно, будто сажает луковицы, и какие редкие луковицы! Весной, бог даст, из них вырастут тюльпаны!

Карл. Герберт, поп же ни в чем не виноват…

Герберт. А заложников мы спрашивали, виноваты они или нет? Он закапывает их так, будто в самом деле верит в их воскресение; вон, еще камешки выбирает!

Карл. Герберт, поп ни в чем не виноват…

Герберт (снова поворачивается). Ты обратил внимание на эту изумительную фреску? В средней апсиде?

Карл. Какую фреску?

Герберт. Ну, распятие и воскресение, не помнишь, что ли? Стоящая штука, византийской школы, должно быть, века двенадцатого, и как сохранилась… Я сразу вспомнил твоего отца, Карл.

Карл. Почему?

Герберт. Господин учитель — если бы он это увидел, — он бы прямо ахнул. И прочел целую лекцию: все эти фигуры, — помнишь, как он говорил? — они стоят здесь не на фоне случайного ландшафта, который их породил и обусловил; они стоят на фоне вечности, а это значит — в безусловном ореоле духа… И так далее.

Карл. Почему ты говоришь об этом сейчас… именно сейчас?

Герберт. Я все время вспоминаю господина учителя… Что бы я ни увидел, я все время представляю себе, как бы он про это сказал, с его эрудицией. Я имею в виду — все прекрасное. Он же всегда говорил только о прекрасном. Как, кстати, он там себя чувствует?

Появляется священник.

Ну что, папаша?

Священник. Они зарыты.

Герберт. А ты?

Священник. Я зарыл их, как ты приказал.

Герберт. Какой ты исполнительный!

Священник. Да покоятся они с миром.

Герберт. А ты?

Священник. Я не понимаю.

Герберт. Чего ты не понимаешь?

Священник. Зачем господь вас послал.

Герберт. Ты, значит, думаешь, что нас послал господь? (Подходит к нему.) Поклянись, что не будешь болтать, когда мы уйдем. Клянись.

Священник. Клянусь.

Герберт. Поклянись, что ты ничего не видел собственными глазами.

Священник. Ты же завязал мне глаза.

Герберт. Клянись!

Священник. Я ничего не видел. Клянусь.

Герберт. И ничего не слышал!

Священник. Они пели.

Герберт. Поклянись, что ты ничего не слышал, иначе мы и тебя пристрелим.

Священник. Меня?

Герберт. Считаю до десяти. Понял?

Священник. Меня?

Герберт. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь…

Священник. Клянусь.

Герберт (отпускает священника, тот уходит). Тьфу! Тьфу ты… твою мать! Господи, ну какая мразь!

Карл. Если бы он не встретил нас, Герберт, он не стал бы мразью; это ты сделал его мразью…

Герберт. Они просто боятся, они все нас просто боятся!

Карл. Это оттого, что у нас такая власть.

Герберт. А величие духа, которое, как говорят, сильнее нашей власти, где он, этот дух? Чего же мы ищем, как не его? Где он, этот бог, которого они малюют на всех стенах, твердят о нем веками? Я его не слышу.

Карл. Час назад они пели…

Герберт. Это все от страха! Все они боятся нашей власти; они дают нам под видом клятв лжесвидетельства и еще удивляются, что господь нас не карает! Мы обратились к орудию власти, к последней инстанции силы, чтобы познать величие духа. Попробуй докажи мне, что они говорят правду: я в них стреляю — покажи мне хоть одного воскресшего! Я расстреливал их сотнями, но воскресших не видел.

Кар л. Просто мы стали убийцами…

Герберт. Мы обратились к орудию власти, к последней инстанции силы, чтобы познать величие духа, истинное величие духа; но лукавый прав — нет его, этого величия духа! Мы всего лишь прибрали к рукам мир, а нужен ли он нам — не знаю; ничто не стоит на пути нашей власти — вот что самое ужасное. (Поворачивается.) Попа надо пристрелить.

Карл. Почему?

Герберт. Потому что я тебе приказываю. Я сказал ему: вырой могилу для этих людей. Он это сделал. Я сказал ему: теперь зарой ее. Он это сделал. Я сказал ему: клянись господом богом, что ты ничего не слышал. Он поклялся. Теперь я говорю: попа надо пристрелить…

Карл. Не понимаю.

Герберт. И сделаешь это ты — ты, хоть ты и не понимаешь.

Карл. Я?

Герберт. Я тебе приказываю.

Карл. Герберт…

Герберт. Чтобы через пять минут он был пристрелен.

Карл стоит неподвижно, молча.

Мы не можем верить его клятве. Он клянется господом богом, которого нет; иначе он не мог бы совершить клятвопреступление и уйти своей дорогой. Он будет мстить нам за собственную трусость, как только уйдет от дул наших пистолетов, уж будь уверен! Он нас боится, а именно страх больше всего жаждет мести. Так вот — чтобы через пять минут он был пристрелен.

Карл. А если я скажу, что не буду этого делать?

Герберт. Ты знаешь, что тогда будет.

Карл. Знаю.

Герберт. Ты ведь не первый, Карл.

Карл. Знаю.

Герберт. Я поставлю тебя самого к стенке, если будет нужно, — тут же, на месте; уж можешь мне поверить, Карл. Мы же всегда делали то, что говорили; в наше время это не каждый о себе может сказать. На нас можно положиться.

Карл. Да, я тебя знаю.

Герберт. Так подумай.

Карл. А если я при этом запою?

Герберт. Даю тебе пять минут.

Карл. А если я при этом запою?

Герберт. Потом уже будет поздно рассуждать. Даю тебе пять минут. (Уходит.)

Карл. Опять они поют…

Входит священник и ждет. Слышно пение.

Священник. Он велел мне подойти к тебе.

Карл. Что тебе нужно?

Священник. Он велел мне подойти к тебе.

Карл. Скажи мне только одно…

Священник. Что?

Карл. Или нет… Ты совершил клятвопреступление. Почему ты совершил клятвопреступление? Ты предал своего бога, образ которого носишь на груди. Вот ты сказал, что двадцать лет — двадцать лет жил в этом монастыре, молился, служил господу…

Священник. Служил.

Карл. И не успел прокричать петух! Ведь так, кажется, у вас говорится? «Прежде нежели пропоет петух…». Почему ты это сделал?

Священник. Думай лучше о своих собственных грехах.

Карл. Через час будет ночь… скажи мне только одно: если я все время буду идти в этом направлении — лесами, лугами, все время, — если я переплыву реки, все время, — если я побреду по болотам, все время, пока будет ночь, все время, все время, — куда я приду?

Священник молчит.

Говори же! Куда я приду? Говори! Это спасет тебе жизнь!

Священник молчит.

Я пошел. Можешь выдать меня! Я ухожу к матери. Так и скажи им: он ушел к своей матери. (Уходит.)

Священник. Мое место здесь. Я не предам тебя. Меня твой побег не спасет и тебя тоже. Какой бы дорогой ты ни пошел по земле — она приведет тебя сюда.

Картина вторая

Мария с младенцем.

Мария.

Прилети, жучок, ко мне,

А наш папа на войне,

Наш малышка будет цел,

Только домик наш сгорел…

Весной, когда растает снег, весной приедет Карл. Это твой отец. Ты его еще не видел. Поэтому я так говорю, маленький мой. Он хороший папочка, ласковый, он посадит тебя на коленки — гоп, гоп, гоп! И глаза у него, как у тебя, маленький мой, — чистые и голубые, как два родничка. И он так смеется, твой отец! Он посадит тебя на плечи, разбойник ты этакий, а ты ухватишь его за вихор и — гоп, гоп!

Прилети, жучок, ко мне,

А наш папа на войне,

Наш малышка будет цел,

Только домик наш сгорел…

О господи, что бы там ни было, а весна рано или поздно придет. Земле столько тысяч лет, и ни разу весна не забывала ее, что бы люди ни делали… С деревьев каплет — это тает снег, потому что солнце согревает землю. Оно светит не везде: за лесами еще длинные тени, там прохладно и влажно, под ногами прелая листва прошлых октябрей… Но небо — между стволами повсюду небо — море синевы; стоишь на ветру, и солнце запутывается в волосах, как расплавленное серебро; темные пашни жаждут света, люди удобряют их навозом, от лошадей идет пар, и уже журчат ручьи… Весной, когда растает снег, весной приедет Карл; и опять будут вечера у распахнутых окон, мы будем слушать птичий гомон и будем чувствовать воздух, и тревогу набухших почек, и даль полей… Маленький мой, как прекрасна земля, как прекрасно жить на земле!

Входит учитель.

Кажется, заснул.

Учитель. Я был там.

Мария. Ну как?

Учитель. Их все еще не нашли.

Мария. Весной, когда приедет Карл, что он скажет, не найдя своей матери?

Учитель. Да…

Мария. Весной, когда приедет Карл…

Учитель. Я еще раз говорил с ними…

Мария. С кем?

Учитель. Ну с этими пленными… Вообще-то с ними нельзя говорить…

Maрия. И что они сказали?

Учитель. Один из них говорит, что его раз тоже засыпало… Говорит, он пролежал там двадцать часов. В самом начале войны.

Maрия. И что?

Учитeль. И все. Они уже перестали.

Мария. Они больше не копают?

Учитель. Прошло уже пятьдесят часов. Они больше не копают. Их вроде бы перебрасывают на другой участок — там засыпанные, может быть, еще живы…

Мария. Они больше не копают…

Учитель. Потому я и вернулся. Я простоял там пятьдесят часов. Я уже давно потерял всякую надежду на то, что мать еще жива. Руины спрессовались, смерзлись, их надо взрывать, такие они твердые. Я уже давно потерял всякую надежду, видит бог… И они перестали копать; а я опять думаю: а вдруг наша мать все-таки еще жива?

Мария. Мамочка! (Разражается рыданиями.) Зачем все это? Объясни мне! Что им сделала наша мамочка? Такой человек… Объясни мне.

Учитель. Да…

Мария. Зачем все это?

Учитель. Они просто дьяволы.

Мария. Господи, ну чего, чего они от нас хотят?

Учитель. Они просто дьяволы… Они не могут простить нам того, что мы выше их. В этом все дело. Они не могут нам простить, что мы хотим изменить мир, что мы можем сделать его лучше. Они просто дьяволы.

Мария (прислушивается). Кто-то стучал?

Учитель. Кто бы это мог быть?

Мария. Не знаю.

Учитель. Меня нет дома.

Mария. А если это Карл?

Учитель. Тебе это всякий раз кажется, когда стучат, — вот уже год…

Maрия. Я посмотрю, кто там. (Уходит.)

Учитель. Они просто дьяволы. Дьяволы… Хотел бы я посмотреть на них, хоть раз — глаза в глаза!

Входят Мария и Лизeль с цветочным горшком.

Мария. Это Лизель…

Лизeль. Господин учитель…

Мария. Она принесла тебе цветочный горшок…

Лизeль. Я узнала, что ваша жена…

Учитель. Как знать, Лизель, может, в эту минуту она еще жива?

Лизель. Здесь вообще-то не цветы, господин учитель. Какие же сейчас цветы! Там луковица; весной, бог даст, из нее вырастет тюльпан.

Мария. Спасибо, Лизель. (Ставит горшок на стол.)

Лизeль. А те времена вернутся, господин учитель?

Учитель. Какие времена?

Лизель. Вы водили нас по старому городу, показывали замки и галереи, объясняли всякие картины. Вы так умели рассказать про какую-нибудь знаменитую картину, что уж никогда не забудешь! Вы открыли нам глаза на прекрасное, — ну, знаете, на возвышенное и вообще.

Учитель. Что слышно о Герберте?

Лизель. Брат на фронте. Он пишет, что сейчас они как раз расположились в одном монастыре — там такие средневековые фрески, пишет, что господин учитель удивился бы, если б их увидел.

Учитель. Герберт был моим лучшим учеником.

Лизель. Вы всегда так говорите.

Учитель. Герберт был моим лучшим учеником, таких у меня больше не было. А как хорошо он играл на виолончели… Одно время мы много с ним играли вместе, с твоим братом, каждую неделю…

Лизель. Я помню. (Вдруг, Марии.) Ты знаешь, что Карл в городе?

Мария. Карл?

Лизeль. Я уверена, что это был он, уверена.

Мария. Карл?

Учитель. Мой сын?

Мария. Где? Когда? Этого не может быть.

Лизeль. Вчера вечером иду я за углом — как раз где засыпало вашу матушку, — и мы прямо наткнулись друг на друга. Темно было. Он говорит: «Простите!»

Мария. Наш Карл?

Лизeль. И голос был его, я уверена, иначе бы я вообще его не узнала. Я говорю: «Карл?» А он сразу исчез.

Учитель. Не обольщайся надеждами, Мария. Это ошибка. Карл на фронте, за много километров отсюда.

Лизель. А у вас он разве не был?

Мария. Он написал — весной, он приедет весной…

Учитeль. Не будем больше об этом говорить!

Лизель. Разве вы не рады, что Карл в городе?

Мария. Ах, Карл…

Учитeль. Ну вот, видишь, теперь она в слезы…

Мария. У нас ведь ребенок, а он его еще даже не видел. Все говорил, что приедет осенью, а осенью началось новое наступление.

Лизель. Может, и я вправду обозналась.

Учитель. Мы уже так долго надеялись, так долго и слепо верили. Ах, Лизель, лучше бы ты ничего не говорила.

Лизель. Я сама испугалась. Только потом сообразила: он же не узнал меня в темноте; ну, я тогда побежала за ним и закричала: «Карл!»

Мария. Ты еще раз его видела?

Лизель. Я сначала так подумала, а когда догнала его, вижу, что это другой…

Учитель. Ну вот видишь!

Лизель. Я и сама подумала, что обозналась. И успокоилась. Пошла назад, а за углом опять его увидала — того же, который перед этим чуть не налетел на меня. Я говорю: «Карл, ты меня не узнаешь?»

Maрия. А он?

Лизель. Я его за рукав ухватила, понимаешь? «Карл! — говорю, — Карл!» А сама держу его. «Я же тебя узнала, Карл, что с тобой?»

Мария. Так это был он?

Лизель. Я видела его вот так, как тебя сейчас, вчера вечером…

Учитель. Этого не может быть.

Мария. Вчера вечером?

Учитель. Этого не может быть; иначе бы он к нам пришел, наш Карл, не станет же он бродить по улицам как привидение.

Лизель. А он и говорит: «Карл? — и останавливается. — Меня зовут не Карл, ты обозналась, красотка, попытай счастья с кем-нибудь другим». — И так ударил меня по руке, что я сразу его отпустила…

Вдали начинает выть сирена.

Мария. Опять они летят!

Учитель. Пошли в укрытие.

Мария. Опять они летят, а малыш только-только заснул…

Учитель. Они просто дьяволы! Просто дьяволы!

Лизель. Может, я и вправду обозналась…

Учитель (гасит свет в комнате). Они просто дьяволы! Хотел бы я хоть раз взглянуть на них — глаза в глаза…

Картина третья

Семеро молодых летчиков ждут вылета в бой; из громкоговорителя раздается бодрая танцевальная музыка; летчики сидят в современных металлических креслах, читают, курят, играют в шахматы, пишут письма.

Лейтенант. Шах!

Другой. По-моему, сегодня до нас очередь так и не дойдет. Уже начало девятого.

Лейтенант. Я сказал: шах!

Другой. Мой милый, я это предвидел. Я теряю на этом пешку, а ты ферзя.

Лейтенант. То есть, как это?

Другой. Ходи. (Берет сигарету.) Я в самом доле уже не верю, что сегодня до нас дойдет очередь… Между прочим, на улице дождь льет как из ведра. (Закуривает.) Ты бывал в Кёльне, когда он был еще цел?

Лейтенант. Нет.

Другой. Я тоже.

Лейтенант. Мой прадедушка покинул Европу, потому что устал от нее. У меня такое же чувство, хотя я еще не ступал на ее почву. Шах!

Из громкоговорителя вместо танцевальной музыки раздается вдруг хорал из «Страстей по Матфею» Иоганна Себастьяна Баха.

Радист. Выключи!

Эдуард. Почему?

Радист. Я говорю — выключи!

Музыка становится тише.

Не выношу такую музыку.

Эдуард. Я просто ищу, что есть в эфире. А вообще эта музыка не так уж и плоха.

Радист. Дело не в этом.

Эдуард. А в чем же?

Радист. Не мешай мне писать письма! Я не хочу уходить из жизни, пока эта сука не узнала, что я о ней думаю… Ты ведь сам говоришь, что вообще музыка эта не так уж плоха. Вообще! И я так считаю.

Эдуард. Ну вот.

Радист. Но дело не в этом!

Эдуард. А в чем же? В том, что это немецкая музыка? Музыка — это лучшее, что у них есть.

Радист продолжает молча писать свое письмо.

Я не выключу, пока ты не скажешь причину.

Радист. С… я хотел на всю эту красоту.

Эдуард. Хорошая причина.

Радист. Мир вовсе не прекрасен. Такая музыка убеждает нас в том, чего на самом деле нет. Понимаешь? Это иллюзия.

Эдуард. Может быть…

Радист. Мир вовсе не прекрасен.

Эдуард. Но музыка прекрасна. Я хочу сказать: существует красота иллюзии, как ты это называешь. Что ты выиграешь от того, что мы и это сотрем с лица земли? Ведь это, в конце концов, единственное, чего наши бомбы не могут уничтожить.

Радист. Это — да, и твои глупые остроты.

Эдуард. Я не острю, дружище.

Радист. А что же?

Эдуард. Я верю в иллюзию. То, чего никогда не бывает, чего нельзя ухватить руками и нельзя разрушить руками, то, что существует только как мечта, как стремление, как цель, стоящая над всем существующим; это тоже имеет власть над людьми.

Радист. Ты это серьезно?

Эдуард. Да придет царствие его! Нет ничего реальнее этой иллюзии. Она возводила соборы, она разрушала соборы, тысячелетия пели, страдали, убивали за это царство, которое никогда не придет, и все-таки оно-то и составляет всю человеческую историю! Нет ничего реальней на земле, чем эта иллюзия.

В разговор включается третий летчик, который рисовал до этого на коробке из-под сигарет.

Томас. Я тоже так думаю.

Радист. Что?

Томас. У всякой войны есть своя цель. И у этой тоже. Иначе все было бы безумием, преступлением — все, что мы делаем. Цель этой войны — чтобы мир стал лучше, прежде всего для нас, для рабочих людей. Прежде всего для рабочих людей.

Неловкая пауза из-за возникшего недоразумения.

Радист. Я знал одного парня, он все играл такую музыку — здорово играл. Это было перед войной, когда мы с ним еще не были врагами. Мы даже считали, что мы друзья! Он умел так говорить об этой музыке, что просто диву даешься — так умно, так благородно, так душевно, донимаешь, душевно! И все-таки это тот же самый человек, который сотнями расстреливает заложников, убивает женщин и детей, — тот же самый, что играет на виолончели, — душевно, ты понял, душевно! (Запечатывает конверт, встает.) Его звали Герберт.

Эдуард. И что ты хочешь этим сказать?

Радист. Ты не потерял ни матери, ни отца, ни сестренки. Ты молчи! Ты не видел этого собственными глазами — они просто дьяволы! Просто дьяволы…

Входит ефрейтор.

Капитан. Что там?

Ефрейтор. Вылетаем…

Капитан. Когда?

Ефрейтор. В восемь пятьдесят.

Капитан. Спасибо. (Встает и не спеша выбивает трубку.) Все слышали?

Пауза.

Другой. Он сказал — в восемь пятьдесят?

Лейтенант. Тогда мы еще вполне успеем. Твой ход.

Другой. Третий раз за неделю!

Лейтенант. Играй давай!

Другой. Вчера мне приснился жуткий сон… Скворечня наша загорелась, мы начали выскакивать — один, два, три, четыре, пять; мне уже и раньше это снилось: как будто парашют целую вечность не может приземлиться, а потом, в конце концов, я вдруг опускаюсь в своем городе — каждый раз; а город, как в воскресенье, — такой, знаешь, немного пустынный, скучный, чужой, как будто ты вернулся в него через много столетий; знакомые улицы, площади — все вдруг превратилось в какой-то луг, на нем пасутся козы, но кафе открыто со всех сторон, как руина; там сидят твои друзья, читают газеты, а на мраморном столике — мох, сплошной мох, и никто тебя не знает, нет никаких общих воспоминаний, общего языка — ничего… Жуткий сон!

Лейтенант. Ходи.

Капитан (надевает куртку). Бенджамин!

Бенджамин. Да, капитан?

Капитан. Ты не против, если мы будем называть тебя просто Бенджамин? Ты из нас самый молодой, Бенджамин… Можешь не вставать.

Бенджамин. Я не моложе многих других.

Капитан. Ты быстро привыкнешь, вот увидишь.

Бенджамин. К чему?

Капитан. Здесь такие же будни, как и всюду. Вот наш лейтенант- когда нет девочек, сидит все время за шахматами и все время проигрывает. Томас это вон тот, за ним — рисует дом, который после войны получит каждый рабочий. Устраиваемся как можем… Ты в первый раз сегодня вылетаешь?

Бенджамин. Да.

Капитан. Я это все говорю не в утешение тебе — про будни. Человек привыкает ко всему. Я здесь старше всех, уже можно сказать — старик, потому что я здесь пятый год. До войны я участвовал в деле своего отца — мы торговали шерстью. Тоже было чертовски нудное занятие.

Бeнджамин. Я не боюсь.

Капитан. Не боишься?

Бенджамин. Вам, конечно, смешно…

Капитан. И это ты со временем поймешь, Бенджамин, — есть вещи, о которых мы никогда не говорим. Табу! Боится человек или не боится — кто об этом спрашивает?

Бeнджамин. Я не хотел сказать, что я храбрый. Я даже думаю, что я вовсе не храбрый. Но я и не боюсь. Я себя вообще еще не знаю.

Капитан. Послушай, сколько тебе лет?

Бенджамин. Двадцать. То есть двадцать с половиной.

Капитан. Напиши своей девушке, что капитан передает ей привет. В двадцать лет мы тоже не скучали…

Бeнджамин. Я не пишу никакой девушке.

Капитан. Почему?

Бенджамин. Потому что у меня никакой нет.

Капитан. Тоже мне мужчина!

Бенджамин. После школы сразу началась война…

Капитан. Я смотрел, как ты писал — целых два часа, Бенджамин, так пишут только девушке — очень хорошей и очень славной девушке.

Бенджамин. Я писал не письмо.

Капитан. Постой-постой, уж не поэт ли ты?

Бенджамин. Я хотел бы им стать, капитан, если война не сожрет нас.

Капитана зовут из-за сцены.

Капитан. Иду, иду! (Уходит.)

Лейтенант. Я не сдамся.

Другой. Так мы не успеем. Все равно ты проиграл.

Лейтенант. А это мы еще посмотрим.

Другой. Тебе уже ничто не поможет.

Лейтенант. Давай оставим все как есть, а завтра доиграем. Ход мой.

Надевают куртки.

Радист. А все остальное — все, что было? Я тоже не хотел этому верить, приятель, — это намного удобнее, я знаю! Я тоже не хотел этому верить: люди, подвешенные за челюсть на крюк, детские башмачки с отрубленными ногами…

Эдуард. Перестань!

Радист. Я тоже не хотел этому верить. И все-таки это было, приятель, было: тысячи, сотни тысяч — задушенных газом, как саранча, обуглившихся, уничтоженных…

Эдуард. Перестань, слышишь?

Радист. Мир не прекрасен.

Эдуард. А ты думаешь, мы сегодня ночью сделаем его лучше?

Радист. А что нам делать? Я тебя спрашиваю. Дать себя перебить?

Эдуард. Наши бомбы не сделают его лучше — и нас тоже.

Радист. Так попытайся сделать это своей музыкой! Попытайся…

Эдуард. Я пытаюсь думать, вот и все!

Радист. Мы не можем иначе!

Эдуард. Возможно. В этом-то и вся чертовщина…

Пауза.

Радист. Когда еще были живы моя мать, мой отец, сестренка… господи, я думал точно так же, как и ты. Есть одно-единственное право на земле — право для всех. Есть одна-единственная свобода, достойная этого названия, свобода для всех. Есть один-единственный мир — мир для всех…

Эдуард. А теперь?

Радист. Я казался себе таким мудрым!

Эдуард. А теперь — теперь ты все потерял, и твою мудрость тоже?

Радист. Это не мудрость, Эдуард. То, что но выдерживает проверки жизнью, — это не мудрость! Это — иллюзия, мечтание, красивые слова.

Эдуард. Мы же сами дали их миру, красивые слова: мы говорили о праве, а сами несем насилие, мы говорили о мире, а сами порождаем ненависть, ненависть…

Радист. Ты не потерял ни матери, ни отца, ни сестренки… Ты не видел этого собственными глазами: моего отца они расстреляли перед дверью дома, он даже не успел спросить, что случилось… Мою сестренку они загнали в церковь вместе со всей деревней — с женщинами, девушками, грудными детьми, — а потом церковь подожгли — из огнеметов… Ты не видел этого собственными глазами. О, как я завидую таким, как ты.

Эдуард молчит.

Господи, я ведь тоже пытаюсь думать, не проходит и дня… За все это, думаю я, наступит, должна наступить кара.

Эдуард. Кара?

Радист. Кара эта не от нас…

Эдуард. А от кого же?

Радист. Нельзя издеваться над людьми и думать, что того, кто издевается, это не коснется — не коснется твоей матери, твоих детей… Кара эта не от нас… Их ложь, их высокомерие, их безумие — какое бы нам было до всего до этого дело, если б мы не стали их жертвами? Я знаю, есть много прекрасных занятий — играть на скрипке, читать книги, скакать на лошадях, растить детей…

Эдуард. Может быть, это было бы и лучше.

Радист. Нельзя жить в мире с дьяволом, если ты живешь с ним на одной планете. Остается только одно: быть сильнее дьявола!

Эдуард. Ты хочешь сказать — подавлять, целые народы…

Радист. Я хочу сказать — стирать, стирать с лица земли…

Эдуард. Стирать с лица земли?

Радист (уже готов к вылету). Другого выхода нет.

Эдуард (еще возится). Я не верю в силу, никогда не поверю, даже если в один прекрасный день она окажется в наших руках. Нет силы, способной стереть дьявола с лица земли…

Радист. Почему же?

Эдуард. Везде, где есть сила, — там остается и дьявол…

Радист. Не говори! Проснись от своих мечтаний. Ты не видел этого собственными глазами — они просто дьяволы!..

Возвращается капитан с картой в руке.

Капитан. Господа!

Летчики строятся.

Задание у нас нелегкое. Наша задача заключается в следующем…

Бенджамин (остается в стороне). Странные мысли лезут в голову: может быть, мы катимся в пропасть, внезапно, и совсем не замечаем, что это смерть. Мы совсем не подозреваем, где мы находимся. Вот в эту же секунду умирает девушка — мы с ней там познакомимся. Может быть, мы-то ее и убили. И это будет жизнь, которую мы могли бы прожить вместе. Это будет раскаяние, которое всех нас объединит… Вот что это будет.

Капитан. Бенджамин!

Бенджамин встает в строй.

Наша задача заключается в следующем…

Картина четвертая

Карл и его отец, учитель.

Карл. Мама погибла…

Учитель. Ты все еще не можешь в это поверить, Карл.

Карл. Мама погибла…

Учитель. Да, так вот, сынок. Она так радовалась, что ты приедешь. Все твердила: весной, весной приедет Карл…

Карл. Не будем больше говорить об этом.

Учитель. Ее засыпало, и найти никак не могут.

Карл. Что же дальше?

Учитель. Ты говоришь — что же дальше?

Карл. Весной, когда растает снег, весной я приеду на побывку. Сколько еще погибнет матерей — до весны, когда начнет таять снег…

Учитель. Ты не в себе. Что с тобой?

Карл. А где Мария?

Учитель. Мария жива.

Карл. Скажи мне правду!

Учитель. Мария жива, она наверху в комнате.

Карл. Мария жива…

Учитель. И с малышом вашим все в порядке.

Карл. Мария наверху в комнате…

Учитель. Мы все тебе написали, Карл; в их дом попала бомба; к счастью, Марии в это время там не было. Теперь она живет у нас вместе с ребенком.

Карл. Вот как бывает.

Учитель. Да.

Карл. Мама погибла, и я так ее и не увидел, а Мария наверху в комнате ждет, когда я приеду, ждет, когда растает снег, и Марию я тоже больше не увижу…

Учитель. Карл! О чем ты говоришь? Карл!

Карл. Да, вот как оно бывает.

Учитель. Господи…

Карл. Оставь его.

Учитель. Господи, что случилось? Карл! Я иду в подвал и вижу своего сына, который там прячется. Как ты сюда попал? Я уже третий раз тебя спрашиваю: как ты сюда попал?

Карл. Пешком.

Учитель. Почему ты прячешься внизу, Карл, если ты приехал на побывку и Мария ждет тебя, мы все ждем…

Карл. Я не на побывке.

Учитель. А как же ты оказался здесь?

Карл. Не понимаешь?

Учитель непонимающе смотрит на него.

Я ушел.

Учитель. Карл!

Карл. Я ушел… пешком…

Учитель. Да ты понимаешь, что это значит?

Карл. Даже лучше, чем ты…

Короткая пауза, Карл закуривает.

Учитель. Если сейчас начнется тревога и люди придут в подвал, они тебя увидят… Они же тебя знают. Ты понимаешь, что это значит?

Карл. Почему бы нам с ними наконец не познакомиться?

Учитель. Ты понимаешь, что ты делаешь?

Карл. Я понимаю, что я сделал, и понимаю потому, что это сделал я, неделю назад, я, Карл, твой единственный сын, я, у которого была жена, был ребенок, была мать, которую в это время засыпало. Ну и что? Они были не первые…

Учитель. Карл, ты должен сейчас же вернуться!

Карл. Ни за что!

Учитель. Прежде чем тебя увидят люди, Карл! Ты скажешь, что ты заблудился, потерял дорогу, что ты…

Карл. Замолчи.

Учитель. Я заклинаю тебя, Карл, я тебя умоляю, я, твой отец, слышишь? Ты потерял голову, сынок, возьми себя в руки; это единственное, что может тебя спасти, тебя и нас — Марию и твоего отца, — ты должен сейчас же вернуться!

Карл молча смотрит на него.

Ты меня слышишь?

Карл. Ты стрелял когда-нибудь в женщин и детей?

Учитель. Ты должен сейчас же вернуться!

Карл. Это очень просто: они как бы подламываются — даже как-то медленно — и падают набок, чаще всего, а некоторые падают вперед. Что дальше? Ты стрелял когда-нибудь в женщин и детей, чтобы они в это время пели? Пели! (Начинает петь песню заложников, которая заполняет подвал гулким, громким эхом.)

Учитель. Тебя услышат! Если кто-нибудь войдет и увидит тебя, мы пропали!

Карл. Я знаю.

Учитель. Ты пришел, чтобы всех нас погубить?

Карл. Мы пропали, отец, даже если нас никто не увидит. Будь уверен.

Учитель. Карл, послушай…

Карл. Это единственное, в чем мы можем быть уверены.

Учитель. Я понимаю тебя…

Карл. Это невозможно, ты этого не делал!

Учитель. Карл, ты делал это по приказу! Слышишь: мы в этом не виноваты…

Карл. Ты все еще в это веришь?

Учитель. Карл! Карл!

Карл. Только, пожалуйста, без пафоса.

Учитель. Две минуты, Карл! Соберись с мыслями и выслушай меня, а там поступай как знаешь… (Садится к сыну.)

Карл. Я знаю наперед все, что ты можешь мне сказать.

Учитель. Мне тоже, Карл, мне тоже приказывали делать вещи, которые я по собственной воле никогда бы не сделал, которые я никогда не взял бы на свою совесть; началось все с мелочей, с второстепенных вещей, ты же знаешь. А почему я это делал?

Карл. Где не хватает мужества, причин всегда хватит.

Учитель. Я делал это ради вас — ради твоей матери, ради тебя! Я стоял тогда перед выбором: стать учителем или нищим — лишиться хлеба, работы, средств. Тебе смешно!

Карл. Мне не смешно…

Учитель. Это же был кошмар — тогда, — страшный кошмар, но кое-что было в этом и хорошего, и я сказал: да, ради вас, ради твоей матери…

Карл. Маму засыпало…

Учитель…ради тебя, Карл! Я не хотел, чтобы ты потом за все расплачивался, я не хотел губить твою молодость…

Карл. Она уже погублена.

Учитель. Я сказал: да. А позже речь шла уже не о работе и хлебе, а о том, есть ли у человека родина на земле или нет, и я еще раз сказал: да, потому что не хотел лишать тебя родины. Ты понимаешь?

Карл. Продолжай.

Учитель. Я всегда — раз уж так случилось, — я всегда только хотел как лучше, Карл…

Карл. Скажем: как удобнее.

Учитель. Я думал о вас. Ведь ты теперь тоже знаешь, что это значит иметь жену, ребенка…

Карл. Продолжай.

Учитель. Потом уже речь шла не о родине или чужбине, понимаешь? Потом уже надо было просто спасать свою голову, и я сказал: да, Карл! Это тоже дело совести: нельзя губить свою жену ради личных убеждений — жену, ребенка…

Карл. Да, уж лучше губить других! (Снова встает.) Ты когда-нибудь стрелял в женщин и детей?

Учитель. Я тебе уже сказал: ты делал это по приказу!

Карл. А кто приказывал?

Учитель. Это не твоя вина, Карл. Что бы нам ни приказывали, это не наша вина…

Карл. В этом-то все и дело!

Учитель. Ты опять смеешься?

Карл. Каждое твое слово — это обвинение нам. Нельзя, нельзя оправдывать себя повиновением, — даже если оно остается последней нашей добродетелью, оно не освобождает нас от ответственности. В этом-то все и дело! Ничто, ничто не освобождает нас от ответственности, она возложена на нас, на каждого из нас — каждому свое. Нельзя передать свою ответственность на сохранение другому. Ни на кого нельзя переложить бремя личной свободы — а именно так мы и пытались сделать, и именно в этом наша вина.

Тишина.

Пути назад нет, отец, поверь мне.

Слышен отдаленный вой сирен.

Учитель. Это тревога!

Карл. Опять тревога.

Учитель. Вот сейчас придут люди… Карл… Неужели я все это брал на себя для того, чтобы в конце концов все оказалось напрасным?

Карл. Я не вижу выхода, отец, для всех нас; это — наша вина.

Учитель. Вернись назад… Каждую секунду сюда могут прийти люди… и Мария не должна тебя видеть, она тебя не отпустит, и мы все погибнем.

Карл. Мария!

Учитель. Карл, я прошу тебя — речь идет о нашей жизни.

Карл. Вот она спускается по лестнице… Мария… сынишка, которого я еще не видел… вот они спускаются по лестнице. (Хватает отца за руку.) Ты не бросай их! (Исчезает.)

Подвал наполняется людьми.

Лизeль. Да вот он… Мария, учитель уже здесь. Иди же.

Женщина. Это уже в третий раз сегодня, в третий раз.

Привратник. Да замолчите же!

Женщина. Нет, я просто так сказала: это в третий раз.

Привратник. Мы и без вас ото знаем.

Женщина. Господи, каждую ночь и чуть ли не каждый день сидишь в подвале, и даже слова сказать нельзя; чего вы, собственно, хотите, и кто вы такой вообще?

Привратник. Я отвечаю за противовоздушную оборону.

Женщина. Я тоже человек…

Чей-то голос. Все мы здесь, милая, люди…

Женщина. Может, мне уж и пожаловаться нельзя, уж и ничего нельзя? Хотела бы я знать, зачем мы вообще ведем эту войну…

Чей-то голос. Читайте газеты!

Женщина. Зачем?

Чей-то голос. Читайте газеты!

Женщина. Если уж и пожаловаться нельзя и говорить нельзя, ничего нельзя — ни света, ничего, — тогда почему бы нам не остаться наверху, чтобы нас убили? И даже этого нельзя…

Привратник. Не должно быть никакой паники. Это моя обязанность, этому меня обучали, и я за это ответственный…

Женщина. А я все равно скажу: сейчас начнется!

Привратник. Что?

Женщина. Третий налет!

Разрывы бомб вдали.

Привратник. Господи, пронесло, господи, опять не наш квартал…

Учитель. Мария, не плачь…

Лизель. Она все время боится, что ребеночек умер. Он же просто спит.

Учитель. В самом деле, ну что ты? Все кончилось, на этот раз все кончилось.

Лизeль. А как он чудесно спит. Ничего но слышит. Посмотрите, посмотрите, как он шевелит пальчиками! Ах ты, разбойник маленький! Посмотрите, как он дышит!

Мария. Да-да!

Лизель. Ах ты, козявочка моя!.. Он в самом деле дышит.

Женщина. И сколько же ему?

Мария. Год… Скоро год…

Женщина. Он уже ничего не будет знать об этой войне, когда вырастет. Подумать только! Ну разве что где наш город был — это он увидит. Но сам уже ничего не вспомнит — это уже много, очень много. Там, где никто ничего сам не сможет вспомнить об этой войне, — только там снова начнется жизнь.

Чей-то голос. Или новая война.

Женщина. Почему?

Чей-то голос. Потому что никто ничего сам не будет помнить об этой.

Женщина (прислушивается). Слышите? «Скорая помощь» едет…

Привратник. Да замолчите вы, черт побери!

Женщина. Что, этого тоже нельзя говорить?

Привратник. Если вы сейчас же не заткнете свою глупую глотку…

Женщина. Ну, что тогда?

Привратник. Я должен буду вас арестовать, вы понимаете, должен! Если я этого не сделаю, другие на меня донесут. Нельзя же думать только о себе, черт побери! У меня тоже есть жена…

Все время слышен неясный шум.

Мария. Только бы пришла весна… Только бы пришла весна!

Учитель. Придет, придет весна.

Мария. Весной вернется Карл и не нужно будет оставаться в городе. Мы уйдем в лес, это очень даже возможно, даже в дождь в лесу можно жить… Когда мы с ним познакомились — это было в его последнюю побывку, — когда мы катались на байдарке, мы так и делали — жили в лесу, несколько дней. Ах, какое это было прекрасное время!

Учитель. Представляю себе.

Мария. Только бы еще хоть раз пришла весна, один-единственный раз!..

Входит старик. Он явно здесь чужой.

Старик (после паузы обращается к первому попавшемуся — это учитель). Монастырь разбомбили.

Привратник. Это не имеет значения.

Старик. Что вы хотите сказать?

Привратник. Все восстановят.

Старик. Кто?

Привратник. Будет даже лучше, чем раньше! После войны.

Старик. Да-да, конечно…

Женщина. Опять эти фосфорные бомбы?

Старик. Люди мечутся по улицам…

Привратник. Да замолчите вы!

Старик. Но я все это видел!

Привратник. Болтовней делу не поможешь!

Старик. Молчанием тоже.

Женщина. Может, он и прав, отец, нечего об этом говорить, нам всем нечего теперь говорить.

Старик (продолжает как бы с самим собой). Люди мечутся по улицам, но всюду натыкаются на горящую смолу; через минуту они все обуглятся… останутся посреди улицы, как черные стволы…

Учитель. Куда ты, Мария? Куда ты?

Мария. На улицу…

Учитель. Ты сошла с ума!

Мария. Я хочу в лес!..

Учитель. Но не теперь же!

Мария. По-моему, ему здесь душно, он здесь задохнется…

Учитель. Не сейчас! Слышишь, Мария?

Мария. Слышу, слышу…

Разрывы бомб все ближе.

Чей-то голос. Зажигательные. Это уже зажигательные. Скоро кончится.

В дверях появляется дежурный из противовоздушной обороны.

Дежурный. Господин учитель, ваш сын…

Мария. Карл!

Дежурный. Там ваш сын… Он… повесился…

Учитель. Мой сын…

Дежурный. Улица горит!

Женщина. Фосфор?

Дежурный. Улица горит! (Поспешно уходит.)

Учитель. Мария!.. Где она? (Спешит вслед за Марией, выбежавшей вместе с ребенком.)

Женщина. Она тронулась. Я это сразу поняла. Каждый раз она боялась, что ребеночек задохнется.

Чей-то голос. Это ее муж повесился?

Лизeль. Так это все-таки был он. Наш Карл…

Старик. Они мечутся по улице, улица в огне, всюду горящая смола… Через минуту они обуглятся… останутся посредине улицы, как черные стволы.

Возвращается учитель. Шум затихает.

Учитель. Улица горит.

Женщина. Господи, накажи врагов наших! Господи, накажи врагов наших! Накажи их, господи!..

Чeй-то голос. Наши тоже не лучше.

Привратник. Кто это сказал?

Женщина. Я не говорила.

Привратник. Кто это сказал? Трус, который боится сознаться, предатель, которого надо поставить к стенке, если он сознается.

Чей-то голос. Наши тоже не лучше.

Привратник. Вы?

Женщина. Это не он…

Привратник. Вас-то мы знаем, господин учитель, вы этого не говорили.

Учитель. Наши тоже не лучше. Я говорю это сейчас: наши тоже не лучше.

Гробовая тишина.

Привратник. Я должен записать вашу фамилию, простите меня… Я должен…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ