Пьесы — страница 69 из 71

Внутренне, в душе Бидерман очень близок громилам — история с уволенным Кнехтлингом это хорошо показывает. Жестокость алчного собственника тушуется перед еще большей наглостью и жестокостью, но там, где она всевластна, где есть возможность напакостить, не оставив явных улик, она обнаруживает себя в полной мере.

Верный сын своего класса, типичный его представитель (не случайна эта параллель с «Jedermann'oм» Гофмансталя), Бидерман после мирового пожара отстаивает — и добивается — право на тепленькое местечко в буржуазном раю, возведенном «экономическом чудом». Не удивительно — ведь в нем пригрели даже заведомых преступников и злостных убийц, у которых хватает наглости живописать свои былые «подвиги» и кичиться ими. Художественно не очень убедительный эпилог все-таки оправдан, ибо он дает возможность драматургу еще больше конкретизировать полемическую направленность притчи, перекинуть мост в современность, в нынешний прирейнский «рай», в котором посланец преисподней — черт — с изумлением обнаруживает всех своих клиентов отъявленных убийц и закоренелых негодяев. «Вокруг лысин у них порхают ангелочки, все друг другу кланяются, прогуливаются, пьют вино, поют „Аллилуйю“, хихикают, что их помиловали…» Стоит ли напоминать, что под эгидой боннского правосудия гитлеровским генералам действительно живется как у Христа за пазухой.

Большую смысловую нагрузку несут в пьесе организованные на античный манер хор пожарников и корифей. Хор воплощает позицию абстрактного гуманизма, литературу и искусство такого толка, которые возводят конкретно-историческую драму бидерманов в область метафизического бытия, неизменных сущностей (тот же Гофмансталь и многие другие). В этой позиции верные суждения и наблюдения, подчас искренняя заинтересованность в горестной судьбе человека соединены с попыткой «возвысить» его невзгоды до уровня мировой скорби. Это «возвышение», склонность к «катарсису» не может не льстить Бидерману: ведь его банальность возводится на Олимп. Но эта вечная отверженность человека, эта печать рока на его челе, по Фришу, мнима и нелепа, и, уж во всяком случае, она никак не содействует пробуждению в нем общественной активности и чувства ответственности. Поэтому Фриш облекает речения хора в выспренние одежды нарочитой пародийности. Стилистически он опирается при этом на торжественную риторику современного австрийского драматурга Макса Мелла, который в «Апостольских деяниях» и других религиозных драмах дал законченное изложение упомянутой позиции.

В этой полемике с литературой катарсиса и рока («Огнеопасно многое, но не все, что горит, есть рок») чувствуется воздействие Брехта. В соответствии с традицией эпического театра Фриш вкладывает в уста корифея пристрастный комментарий происходящего и основной вывод этого современного миракля о «каждом человеке»: «Кто перемен боится больше беды, что сделать может против беды?»

В «Бидермане и поджигателях» сильно чувствуется духовный климат буржуазной Швейцарии, которая благодаря выгодному географическому положению и постоянному нейтралитету давно стала европейским банкиром, центром пересечения финансовых, экономических и политических связей капиталистического мира. Под наплывом нечистой валюты, под гнетом «золотого тельца» нравственная и духовная деформация человека проявляется здесь особенно ярко. Недаром Осип Мандельштам еще в 20-е годы назвал Швейцарию «самым гнилым местом Европы». А Макс Фриш тридцать лет спустя «усталым обществом сытых обывателей».

Фриш разоблачает демагогию этого общества, пытающегося за лицемерными фразами о свободе и демократии скрыть уродливую суть антигуманных отношений. Выступая в 1957 году на юбилейных торжествах общины, к которой принадлежит город Цюрих, он, в частности, сказал: «Что мы имеем в виду, когда воспеваем нашу свободу? Чудовищно щекотливая тема. Всякий рабочий свободен у нас поделиться своим недовольством, а всякий работодатель — прекрасное словцо: ведь он не дает работу, а берет себе, присваивает ее плоды за частичную плату — свободен уволить его, и тогда рабочий свободен искать себе новое место».

С такой же неопровержимостью Фриш доказывает несостоятельность мифа, которым так любят кичиться швейцарские обыватели, — мифа об их бесстрашном и мужественном антифашизме, об их радушии и сердечности по отношению к беженцам во время войны. Когда в 1958 году Фришу присвоили самую почетную в ФРГ литературную премию имени Бюхнера (для чего пришлось изменить ее статут: она присуждалась до тех пор только немцам), он в своем традиционном выступлении лауреата коснулся этой темы. Признав, что Швейцария действительно предоставила убежище многим именитым, таким, как Томас Манн и Роберт Музиль, Георг Кайзер и Карл Цукмайер, он в то же время подчерк-пул, что многим «безымянным» было отказано в визе, а для других эмиграция обернулась «ловушкой». Один из «именитых», Карл Цукмайер в недавно опубликованных мемуарах подтвердил правоту Фриша. Припомнив, как немилостиво встретила Швейцария в бурные 1848–1849 годы Фридриха Энгельса, он свидетельствует, что «спустя девяносто лет она не подобрела к эмигрантам… То и дело приходилось сталкиваться с проявлениями неприкрытого антисемитизма и симпатий к нацистам»[56]. «Что было бы, если б Германия напала и на Швейцарию?» — спрашивает Фриш в «Дневнике».

Политическая притча «Андорра» призвана дать ответ на этот вопрос. В вымышленной стране Андорре, белые уютные домики которой соседствуют с обширной и могущественной империей «черных», живет в доме учителя его приемный сын, якобы спасенный от погрома еврейский юноша Андри. На самом деле Андри — кровный сын учителя от брака с одной из «черных», что учитель скрывает, резонно опасаясь нетерпимости андорранцев по отношению к соседям. В глазах окружающих Андри еврей. В соответствии с этим ему вменяются качества и свойства, которые обывательское мнение приписывает «жидовскому» характеру. Мнимое еврейство Андри становится его прокрустовым ложем, «ролью», навязываемой ему общественным предубеждением. Он хочет стать плотником, но его принуждают выбрать торговлю; его мужество выдают за озлобленность, ум — за трусость, проницательность — за коварство и т. д. Те же, кто ему сочувствует, как священник, делают это из соображений, что он «изгой», «не такой, как все», призванный «пострадать», и, призывая его к терпению, только подталкивают к «роли», к убийственному клише заклейменного общественными предрассудками человека. Даже продиктованная благими намерениями мысль священника движется по непреложной схеме, из-за чего и лестные суждения о человеке оборачиваются пагубой для него: «В тебе есть искра, Андри. Ты мыслишь. Почему бы не быть людям, в которых разума более, нежели чувств? В вас есть искра. Вспомни Эйнштейна! И всех прочих, как их… Спинозу!» В этом «как их…» проскальзывает ухмылка мещанина, готового утешить комплиментом, но внутренне сознающего свое превосходство и тихую радость принадлежности к «нормальной» части человечества.

Андорранцы при случае не прочь похвастать своими гражданскими добродетелями, возвышающими их над «черными», от которых они великодушно спасли еврейского мальчика. Но когда «черные» врываются в их страну, рожденная голым предубеждением антипатия отдельных обывателей становится массовым психозом. Спасая и выгораживая себя, они видят в изгое Андри козла отпущения, и учитель бессилен их переубедить и уберечь своего сына от казни. Казнь совершают «черные», но подлинные убийцы — сограждане Андри.

Некоторые критики (Г. Вайгель, Г. Бенцигер) высказали мнение, что пьеса несколько «перегибает палку» в изображении всеобщей ненависти к Андри и что отдельные ее реплики могут лишь спровоцировать антисемитов на улюлюканье, и тогда «Андорра» будет лить воду на мельницу тех, против кого она направлена. С другой стороны, Фриша упрекали в слишком общей, отвлеченной постановке проблемы. Так его младший земляк и коллега Вальтер Маттиас Диггельман в предисловии к своему остроразоблачительному роману-памфлету «Наследие» писал: «Почему я назвал Швейцарию по имени, а не стал придумывать для нее какой-нибудь клички вроде „Андорры“? Да потому, что я хотел, чтобы моя история действовала сильнее, чем действительность, которая не слишком бдительна (смотри процессы нацистов в Германии). Поэтому я не хочу вести рассказ в таком тоне, будто все это было „в незапамятные времена в тридевятом царстве“».

«Андорра» Фриша действительно не лишена художественных просчетов — на них указывал, в частности, и такой авторитет, как Эрвин Пискатор. Однако вряд ли было бы справедливо упрекать драматурга в сознательном стремлении затушевать остроту проблемы перенесением ее в общефилософский план. Просто модель Фриша и на этот раз ставит перед собой более широкие задачи, выходящие за рамки обличения антисемитизма. Для Фриша речь идет о расовой нетерпимости в целом, а также — другие стороны модели — о психологическом комплексе предубеждения вообще и об изначальной установке западной цивилизации на человека как на своего рода функционирующее устройство с четкой и неизменной характеристикой его тактико-технических данных, которых он должен твердо придерживаться, если не хочет восстановить против себя окружающих.

Фриш дает общую структуру отношений, строящихся на предвзятом мнении, на предрассудке, дает функцию, у которой могут быть разные переменные. На месте еврея вполне мог быть негр, например. Так, в «Дневнике» Фриш подробно описывает потрясшую его — ибо он впервые с этим столкнулся — сцену расовой нетерпимости по-американски: в железнодорожном вагоне майор оккупационных войск наотрез отказывается находиться в одном купе со своим соотечественником сержантом-негром, предпочитая общество немцев, и негр уступает ему… «Мировая история еще не кончилась», — резюмирует Фриш. Победив фашизм, человечество не избавилось от своих проблем, не вытравило его корни.

В то же время у этой пьесы-модели есть глубокий психологический подтекст, который можно раскрыть, прибегнув к другой дневниковой записи: «Примечательно, что как раз о людях, которых мы любим, мы меньше всего можем сказать, какие они… Мы знаем, что любовь преображает человека, и любимого и любящего. И он многое видит как будто впервые. Любовь высвобождает человека от прежнего — до любви — его изображения, образа… Человек, которого мы любим, полон тайны, непредвиденных и нерассчитанных возможностей, он неопределим…»