– Может быть в другой раз, фрейлейн Аглиэтти. Мне и так сегодня что-то не по себе и я очень жалею, что я, кажется, и вам испортил настроение; хотите, вернемся обратно?
– Как угодно. Да, впрочем, где мы сейчас?
Я не ответил, круто направил весло против воды, повернул и налег изо всех сил, как будто надвигалась гроза. Лодка быстро помчалась по озеру, и посреди вихря горя и стыда, бурливших во мне, я почувствовал, как по лбу моему катятся крупные капли пота и как в то же время холодная дрожь пробегает по телу. Подумав, как близок я был к тому, чтобы разыграть роль коленопреклоненного влюбленного и матерински нежно отвергнутого любовника, я весь задрожал. К счастью, этого не произошло, и теперь нужно было стряхнуть с себя тяжелое бремя горя и муки. Я работал веслами, как помешанный. Красивая девушка была очень удивлена, когда на берегу я сухо с ней распрощался и оставил ее одну.
Озеро было так же гладко и тихо, музыка звучала так же весело, и красные фонарики были так же торжественно красны, как и раньше – но мне теперь все казалось комичным и глупым. Художника в бархатной курточке, который все еще хвастливо наигрывал на гитаре, я охотно растер бы в порошок. Предстоял еще фейерверк. Что за детские смешные затеи! Я занял у Рихарда несколько франков, надел шляпу и зашагал. Вышел из города, пошёл дальше и дальше, шел несколько часов, пока мне не захотелось, наконец, спать. Тогда я прилег на траву, но через час проснулся, мокрый весь от росы, и дрожа всем телом от холода, направился в ближайшую деревню.
Наступило уже утро. По темной улице толпой шли жнецы; из дверей хлевов выглядывали заспанные лица работников; всюду кипела уже летняя страда. Ты должен был остаться крестьянином, сказал я себе, обогнул стыдливо деревню и, изнемогая от усталости, зашагал дальше, пока первое солнечное тепло не дало мне возможности расположиться на отдых. Я бросился на сухую листву и проспал почти до вечера. Когда я проснулся, наконец, голова у меня была полна ароматом лугов, а тело ныло приятно, как может ныть только после долгого лежание на голой земле. Праздник, поездка на лодке и все вообще показалось мне теперь вдруг чем-то далеким, грустным, полузабытым, как роман, прочитанный несколько месяцев назад.
Я не возвращался три дня, лежал на солнце и размышлял, не отправиться ли мне прямо отсюда домой и не начать ли помогать отцу. Все это, однако, не заслонило собой перенесенного горя. Вернувшись в город, я вначале бегал от художницы, как от чумы; это продолжалось, правда, недолго, но и потом всякий раз, когда она заговаривала, я чувствовал, как сердце, мое сжимается от жгучей боли.
IV
То, что не удавалось в свое время отцу, сделало это любовное горе. Оно превратило меня в пьяницу. В моей жизни это играет гораздо большую роль, чем все то, о чем я до сих пор рассказывал. Могучий сладостный бог сделался моим другом и остался им и досель. Кто равен по силе ему? Кто так прекрасен, так полон фантазии, так мечтателен, так жизнерадостен и так печален, как он? Он герой и волшебник. Он соблазнитель и брат Эроса. Он способен на все невозможное; убогие человеческие сердца он преисполняет дивными, пленительными фантазиями. Меня, отшельника и крестьянина, он превратил в короля, поэта и мудреца. В опустевший жизненный челн он внедряет новые судьбы и выносит потерпевших крушение обратно на быстрый и широкий поток жизни.
Таково вино. Но вместе с тем оно таково же, как и все драгоценные дары. Оно требует любви, стремления, понимания и мучительных домогательств. На это способны не все, и оно губит многие тысячи. Оно старит, убивает или же гасит в них пламя духа. Но избранных любимцев своих оно зовет на шумные пиршества и перекидывает для них на счастливые, блаженные острова мосты из сияющей радуги. Видя усталость их, оно кладет им подушки под головы, а, когда они подпадают под страшную силу печали и горя, тихо и ласково обнимает их, подобно верному другу и любящей матери. Оно превращает мятущийся хаос жизни в великие мифы и на могучей арфе играет песнь творения. И вот оно опять и ребенок; у него длинные, мягкие кудри, узкие плечи и хрупкое тело. Оно прижимается к твоему сердцу, подымает к тебе свое нежное личико и удивленно, мечтательно смотрит на тебя своими ласковыми большими глазами; в глубине этих глаз, подобно прозрачному лесному источнику, сияет и блещет воспоминание о рае и неутраченной близости к Богу.
Сладостный бог подобен также потоку, который своим шумом и бурным стремлением прорезывает молчание весенней ночи. И морю, вздымающему на своей холодной волне и солнце и бурю. Обращаясь к любимцам своим, оно заливает их бурным, неистовым океаном тайн и воспоминаний, поэтических вымыслов и предчувствий. Окружающий мир уменьшается и исчезает, и с жуткой отрадой душа устремляется в безграничную ширь неведомой дали, где все и чуждо и близко знакомо и где звучит речь поэзии, музыки и сновидений.
Я расскажу все возможно подробнее.
Случалось, что я целыми часами мог быть беспечно весел, занимался, писал и слушал музыку Рихарда. Но ни один день не проходил без приступа горя. Иногда оно овладевало мною ночью в постели, я громко стонал, метался и со слезами, наконец, засыпал. Или же оно пробуждалось, когда я встречал Аглиэтти. Но чаще всего это случалось в сумерки, особенно когда начались прекрасные теплые летние вечера.
Я уходил тогда к озеру, брал лодку, греб до усталости и не решался все-таки возвращаться домой. Ну, так значит в ресторан или в кабак. Там я пробовал различные вина, пил и часто на следующий день бывал совсем болен. Не раз мною овладевало потом такое ужасное раскаяние и отвращение, что я решал не пить больше. Но шел снова и пил. Мало-помалу я научился различать вина и их действие и начал пить, так сказать, сознательно, хотя в общем все же еще наивно и достаточно неумело. В конце концов я остановился на красном вельтлинском. На первый вкус оно показалось мне горьким и возбуждающим, но потом затуманило мысли, превратив их в тихие мечты и начало колдовать, творить и создавать образы. Меня окружили все ландшафты, которые мне когда-либо нравились, я сам ходил среди них, пел, мечтал и чувствовал, что во мне бьется другая, горячая жизнь… Потом мною овладело изумительно приятное чувство печали; мне казалось, будто подле меня играют на скрипке народные песни и будто где-то вдали таится великое счастье, мимо которого я прошел и которое упустил из рук.
Выходило само собой как-то, что со временем я реже стал пить один, а больше в компании. Как только меня окружали люди, действие вина тотчас же изменялось. Я делался разговорчивым, но не возбуждался, а чувствовал какую-то холодную странную дрожь. Одна до сих пор совершенно незнакомая черта моего характера расцветала в эти минуты; но она относилась скорее к садовым цветам, чем к семейству лопуха и крапивы. Вместе с красноречием мною овладевало какое-то резкое, холодное чувство и делало меня самоуверенным, решительным, остроумным скептиком. Когда вокруг были люди, присутствие которых мне почему-либо не нравилось, я ловко и хитро, порой даже грубо и упрямо до тех пор их взвинчивал и сердил, пока они не уходили. Вообще еще с детских лет люди не были мне ни симпатичны, ни необходимы, – теперь же я начал относиться к ним критически и насмешливо. С удовольствием придумывал и рассказывал я всякие истории, в которых взаимоотношения людей изображались с беспощадной критикой, в форме, на первый взгляд, вполне объективной сатиры и которые жестоко в сущности, их осмеивали. Откуда взялся у меня этот презрительный тон, я и сам не знал; он появился в моем существе неожиданно, как созревший нарыв, и от него я не мог потом долгие годы избавиться. Когда же мне случалось иногда оставаться по вечерам одному, я снова грезил о горах, о звездах и грустной прекрасной музыке.
За эти недели я написал ряд, очерков об обществе, культуре и искусстве нашего времени, небольшую, ядовитую книжонку, обязанную своим происхождением моим ресторанным беседам и встречам. Изучение истории, которой я продолжал посвящать много времени, дало мне возможность воспользоваться различным историческим материалом, который придал моим сатирам своего рода солидный базис. Благодаря этой работе, я получил в одной из газет место постоянного сотрудника, что почти обеспечивало уже мне существование. В это время вышла как раз моя эта книжка и снискала мне довольно крупный успех. Тогда я решил забросить совсем филологию. Я был уже на последнем курсе и завязал кое-какие отношения с немецкими журналами; это вывело меня из нужды и неизвестности и включило в ряды признанных. Я начал сам зарабатывать деньги, отказался от тягостной стипендии и на всех парусах устремился навстречу ничтожному существованию незначительного профессионального литератора. Несмотря на успех и тщеславие, несмотря на усмешки судьбы и любовные муки, надо мной жизнерадостно и мечтательно грустно сиял огненный блеск молодости. Несмотря на свою иронию и долю невинного чванства я грезил постоянно о цели, о счастье, о совершенстве. В чем эта цель должна выразиться, я не знал. Я чувствовал только, что жизнь должна дать когда-нибудь мне особое, сверкающее счастье, славу, любовь, может быть, дать удовлетворение моей тоске и стремлениям и возвысить мое существо. Я был еще пажом, мечтающим о благородных дамах, рыцарстве и великом поэте. Мне казалось, что я стою в начале пути, идущего в высь. Я не знал, что все, до сих пор пережитое, есть только случайность и что моему существу и моей жизни недостает еще глубокого основного тона. Я не знал еще, что меня терзает тоска, которой не помогут ни любовь, ни слава. Со всей радостью молодости наслаждался я своим небольшим успехом. Мне было приятно сидеть за бутылкой вина в обществе умных, интеллигентных людей и, начав говорить, видеть, как взоры их с вниманием и любопытством устремляются на меня. Порой мне становилось ясно, какая могучая тоска живет во всех душах нашего времени и по каким непостижимым путям их ведет. Верить в Бога считалось глупым и чуть ли, не неприличным, но в то же время люди верили в различные догмы и имена, в Шопенгауэра, Будду, Заратустру и многих других. Были молодые неизвестные поэты, которые втихомолку творили молитвы перед статуями и картинками. Они считали постыдным преклоняться пред Богом, но в то же время опускались на колени пред Зевсом Ортрикалийским. Были аскеты, которые терзали себя воздержанием и костюм которых положительно вопиял к небу. Их богом был Толстой или Будда. Были художники, которые вызывали у себя необходимое настроение особыми обоями в комнатах, музыкой, едой, посудой, духами или сигарами. Они свободно, с деланной очевидностью рассуждали о музыкальных линиях, красочных аккордах и тому подобном и всюду выискивали «индивидуальную ноту», которая большей частью заключалась в пустяшном, невинном самообмане или дурачестве. В сущности, вся эта судорожная комедия казалась мне смешной и забавной, но часто я с каким-то странным трепетом чувствовал, сколько горит з