десь и угасает истинного стремления и неподдельной силы души.
Из всех этих новомодных поэтов, художников и философов, с которыми я познакомился в то время с изумлением и увлечением, я не знаю ни одного, из которого вышло бы что-либо выдающееся. Среди них был, правда, один немец, одного со мной возраста, очень симпатичный, милый господин, крайне деликатный и чуткий ко всему, что касалось только искусства. Он слыл одним из будущих великих поэтов. Я слыхал несколько раз, как он читал свои стихи; в моей памяти они оставили впечатление чего-то изумительно благоухающего, задушевно прекрасного. Быть может, он был единственным из всех нас, из которого мог выйти настоящий поэт. Ho впоследствии я узнал о его короткой и несчастной судьбе. Обескураженный одной литературной неудачей, этот чересчур чувствительный человек замкнулся в себе и попал в руки одному негодяю-меценату, который вместо того, чтобы ободрить его и внушить благоразумие, быстро довел его до погибели. Живя на вилле этого богача, он разыгрывал перед нервными дамами пошлую роль эстета, превратился в своем воображении в непризнанного гения и систематически отравлял свой рассудок пагубными увлечениями и шопеновской музыкой. Об этой недозрелой толпе странно одетых и причесанных поэтов и эстетов я вспоминаю с ужасом и сожалением, так как лишь впоследствии понял всю опасность их общества. Но моя крестьянская кровь спасла меня, к счастью, от непоправимого. Но благороднее и отраднее славы, вина, любви и мудрости была дружба. В конечном счете только она восстановила чистоту моей души и сохранила неомраченную свежесть и румянец моих молодых лет. Я и теперь не знаю еще в мире ничего более драгоценного, чем прочная, верная дружба между мужчинами, и если мною в тяжелые дни овладевает нечто вроде тоски по молодости, то она направлена исключительно на дружбу студенческих лет.
Во время своего увлечения Эрминией я забыл немного Рихарда. В начале это произошло бессознательно, но через несколько дней меня начала мучить совесть.
Я во всем признался ему; он ответил, что с сожалением следил за развитием моей влюбленности, чем в очередной раз вызвал мою искреннюю и горячую привязанность к себе. Тем, чему в то время я научился в отношении умения жить, я обязан только ему. Он был красив и весел душой и телом, и для него в жизни не было темных сторон. Будучи умным и живым человеком, он превосходно понимал все страсти и заблуждения времени, но они бесследно проходили мимо него. Его походка, манера выражаться и все его существо было полно гармонии и внушало симпатию. О, как умел он смеяться! Моему увлечению вином он не сочувствовал. Иногда он ходил вместе со мной, но довольствовался двумя бокалами и с наивным изумлением наблюдал за моими аппетитами. Но видя, как я страдаю и беспомощно отдаюсь во власть своей грусти, он играл мне на рояле, читал вслух или же уводил меня гулять. На прогулках мы вели себя всегда, как мальчишки. Однажды мы прилегли в лесистой долине, начали кидаться еловыми шишками и петь песенки на чувственные мелодии. Прозрачный быстрый ручеек так соблазнительно шумел перед нами своей холодной струей, что Рихарду пришла в голову идея разыграть маленькую комедию. Он уселся на камень, поросший мхом, и изобразил Лорелей, а я, отважный мореплаватель, поплыл мимо него. У него был при этом такой девственно стыдливый вид и он строил такие гримасы, что я, стараясь изобразить безумную боль и тоску, еле удерживался от смеха. В это время послышались голоса, на дорожке показалась компания туристов, и мы должны были поспешно скрыть свою наготу под размытым, нависшим берегом. Едва только компания миновала нас, как Рихард начал издавать различные звуки, хрюкать, мычать и сопеть. Туристы остановились, оглянулись по сторонам, посмотрели на ручеек и готовы были уже нас заметить. Тогда мой приятель высунулся из нашего убежища, посмотрел на недоумевающую компанию и торжественным голосом с пастырским жестом промолвил: «Идите с миром!» Потом, опять спрятавшись, он ущипнул меня за руку и сказал:
– Это была тоже шарада.
– Какая именно? – спросил я.
– Пан пугает пастухов, – засмеялся он. – К сожалению, там были и женщины!
На мои занятия историей он обращал мало внимания. Но мое почти благоговейное увлечение Франциском Ассизским он разделил очень скоро, хотя и не переставал время от времени отпускать на его счет остроты, которые меня глубоко возмущали. Перед нашим взором этот святой в радостном воодушевлении, как большой, добрый ребенок, странствовал по Умбрии, преисполненный своим Богом и смиренной любовью к людям, мы читали его бессмертную идею и знали ее почти наизусть. Однажды, когда мы возвращались на пароход с прогулки по озеру и вечерний ветер колыхал золотистую воду, он спросил шепотом:
– Послушай, что говорит об этом святой?
Я процитировал:
«Laudato si’, mi’ Signore, per frate Vento
et per aere et nubilo et sereno et onne tempo!»
[ «Восхваляем Ты, мой Господи, за брата Ветра
и за воздух, и облака, и ясность, и всякую погоду!»
Св. Франциск Ассизский «Гимн брату Солнцу»]
Когда мы о чем-нибудь спорили и говорили друг другу колкости, он шутя, как школьник, давал мне такие смешные клички, что я скоро начинал хохотать, и сила столкновения была уже ослаблена. Серьезным мой друг бывал только тогда, когда слушал любимых музыкантов или сам играл их творения. Но и тогда он нередко прерывал себя и отпускал какую-нибудь остроту. Тем не менее его любовь к искусству была полна чистой задушевной преданности и казалась мне искренне неподдельной. Он изумительно владел трудным, деликатным искусством утешения, молчаливого участия или ободрения, когда видел своего друга в беде. Найдя меня в дурном настроении, он начинал рассказывать невозможные остроумные анекдоты, и в тоне его было всегда что-то настолько успокоительное и ободряющее, что я редко мог ему противостоять. Ко мне он чувствовал некоторое уважение, так как я был серьезнее его; но еще больше импонировала ему моя физическая сила. Он хвастался ею перед другими и был горд, что имеет друга, который может собственноручно его задушить. Он придавал большое значение развитию физической силы и ловкости, научил меня играть в теннис, плавал вместе со мной, заставлял ездить верхом и не успокоился до тех пор, пока я не стал играть на бильярде так же, как он. Бильярд был его любимой игрой; он не только играл мастерски и артистически, но и был за бильярдом особенно оживленным, остроумным, веселым. Нередко он давал шарам имена наших общих знакомых и при каждом ударе по ним придумывал целые истории, полные остроумия, увлекательной веселости и метких сравнений; играл он при этом спокойно, легко и изящно, следить за его игрой было истинным удовольствием.
Мое писательство он ценил не больше, чем я сам. Однажды он сказал мне:
– Я считал тебя всегда поэтом и считаю еще и теперь, но вовсе не на основании фельетонов, – я чувствую попросту, что в твоей душе живет нечто прекрасное и глубокое, что рано или поздно должно прорваться наружу. Это-то и будет настоящей поэзией!
Тем временем семестры, как мелкие монеты, текли между пальцев, и неожиданно наступило время, когда Рихарду пришлось подумать о своем возвращении домой. Со своего рода артистической необузданностью насладились мы последними неделями и в конце концов решили перед горьким прощанием завершить этот ряд дивных лет еще каким-нибудь блестящим веселым приключением. Я предложил экскурсию в Бернские Альпы, но весна только еще наступала и было рано отправляться в горы. В то время как я ломал себе голову, стараясь придумать еще что-нибудь Рихард написал отцу и втихомолку приготовил мне большой чудесный сюрприз.
В один прекрасный день он явился ко мне с солидным чеком в руках и пригласил меня в качестве спутника в северную Италию. У меня жутко и радостно забилось сердце. Ведь это осуществит мое заветное желание, которое я лелеял с раннего детства и о котором постоянно мечтал. Лихорадочно закончил я все приготовления, научил своего друга болтать немного по-итальянски и до последнего дня трепетал, как бы все это в конце концов не сорвалось. Багаж мы послали вперед и уселись, наконец, в поезд. Мимо окон вихрем помчались зеленые поля и холмы, Урнское озеро, Сент-Готард, горы, ручьи и снежные вершины Тессина; наконец, показались и первые черные каменные дома, окруженные виноградниками, и мы понеслись вдоль лазурных озер через плодородную, тучную Ломбардию в шумно веселый, странно пленительный и отталкивающий Милан. Рихард не имел представления о Миланском соборе и знал только, что это знаменитое величественное создание архитектуры. Я от души хохотал, увидя его возмущение и разочарование. Когда к нему снова вернулась способность шутить, он предложил мне взобраться на крышу и побродить там в спутанном хаосе каменных изваяний. Большая часть их, особенно все новейшие, оказались самой заурядной фабричной работы. Мы почти два часа пролежали на широких косых мраморных плитах, слегка нагретых мягким апрельским солнцем. Рихард признался мне.
– Знаешь, я, в сущности, не имею ничего против того, чтобы пережить еще несколько таких же разочарований, как с этим Миланским собором. Всю дорогу я боялся немного того великолепия, которое мы увидим и которое будет нас подавлять. А теперь дело начинает принимать забавный и приятный для меня оборот!
Куча мраморных изваяний, среди которой мы с ним расположились, вызывала в нем самые причудливые фантазии.
– Наверное, – заметил он, – вон там на колокольне, как на главной вершине, стоит величайший и святейших из всех святых. Так как едва ли это доставляет большое удовольствие вечно стоять там, на подобие мраморного канатоходца, думаю было бы справедливо освобождать его время от времени от этой обязанности и отпускать на небо. Но представь-ка себе, какое бы получилось дивное зрелище! Все остальные святые захотели бы продвинуться вперед, строго соблюдая при этом табель о рангах, и каждому пришлось бы сделать огромный прыжок, чтобы занять место своего предшественника. Всякий раз, проезжая впоследствии через Милан, я вспоминал эти слова и с грустной улыбкой представлял себе смелые прыжки этих сотен мраморных изваяний.