Петер Каменцинд — страница 19 из 24

вали когда-то монахи, отправив меня в школу.

Склонившись над старой, пожелтевшей картой мы со столяром, отслеживали его и мои передвижения и радовались каждому местечку, которое было знакомо нам обоим; вспоминали остроты подмастерьев и спели даже пару раз несколько вечно юных их песен. Мы беседовали о ремесле, о хозяйстве, о детях, о городских делах, и мало-помалу вышло так, что мы со столяром, поменялись ролями, я стал благодарным учеником, а он моим учителем.

Я чувствовал с облегчением, что здесь меня вместо душной атмосферы салонов окружает настоящая живая действительность. Из детей его я особенно проникся симпатией к его пятилетней дочке. Она носила имя Агнес, но все звали ее Аги; она была белокура, бледна и худощава, с робкими большими глазами. Однажды в воскресенье, когда мы все договорились пойти погулять, Аги вдруг заболела. Мать осталась с ней, а мы медленно отправились за город. Около св. Маргариты мы присели на скамейку, дети принялись собирать камушки и цветы, а мы тем временем смотрели на зеленые луга, на Биннингское кладбище и на прекрасную синеватую полоску Юры. Столяр был уставшим, озабочен чем-то и больше молчал.

– Что с вами? – спросил я, когда дети отошли в сторону.

Он грустно посмотрел на меня.

– Неужто вы не понимаете? – ответил он. Аги ведь скоро умрет. Я это давно уже знал и все удивлялся, как это она еще жива до сих пор. У нее глазах смерть. Но теперь уж наверное точно конец.

Я начал его утешать, но скоро сам замолчал.

– Вот видите, – улыбнулся он с горечью. – Вы и сами не верите, что она выживет.

Я не ханжа, знаете ли, и раз в год хожу в церковь, но теперь я чувствую почему-то, что Господь Бог ждет моих молитв о бедняжке Аги. Хоть она еще только ребенок, да и здоровой-то никогда не была, но видит Бог, она мне дороже всех остальных, вместе взятых.

С шумом и тысячью разных вопросов подбежали к нам дети, окружили меня, требуя, чтобы я им сказал названия цветов, и в конце концов попросили рассказать что-нибудь интересное. Я рассказал им про цветы, кусты и деревья, про то, что у каждого из них, как у детей, есть душа и ангел-хранитель. Отец тоже слушал меня, улыбался и вставлял время от времени свои замечания. Горы меж тем затянулись синеватой дымкой, и, услышав вечерний благовест, мы повернули домой. На лугах лежал легкий вечерний туман, отдаленные башни собора казались маленькими и тонкими; ясная лазурь неба начала переходить в прекрасные зеленоватые и золотистые тона; деревья отбросили от себя длинные тени. Дети устали и притихли. Они думали об ангелах мака, гвоздики и колокольчиков, а мы, старики, погрузились в думы о маленькой Аги, душа которой готова была уже покинуть нас, маленькую, пугливую горсточку людей.

Следующие две недели прошли благополучно. Девочка выздоравливала, вставала уже немного с постели и выглядела среди своих подушек красивее и жизнерадостнее, чем прежде. Но потом наступили две страшные ночи, и мы поняли, что теперь нет и речи, что ребенок останется с нами больше нескольких недель или дней. Отец только раз заговорил со мной об этом. Дело было в мастерской. Я увидел, что он роется в досках и понял, что он выбирает их для детского гробика.

– Ведь все равно скоро понадобится, – заметил он, – так уже лучше я сам смастерю его на досуге.

Я сидел на одном верстаке; он работал на другом. Остругав доски, он показал их мне со своего рода гордостью. Это была действительно хорошая, крепкая ель без единого сучка.

– Мне не хочется вбивать в них гвозди, я постараюсь их так хорошенько приладить, чтобы вышло попрочней да получше. Но на сегодня хватит, пойдемте в дом.

Стояли чудесные жаркие летние дни, каждый день час или два я просиживал подле маленькой Аги, рассказывал ей о прекрасных лесах и лужайках, держал в своей широкой руке ее крохотную, узенькую ручонку и всей душой впитывал ее светлую, чистую нежность, которой она дышала до последнего дня.

В тот день мы все трепетно и печально стояли у изголовья ее кровати и видели, как маленькое худое тельце в последний раз собрало силы, чтобы сразиться с могучей смертью, которая, однако, легко и быстро победила ее. Мать затихла и старалась сдерживаться отец же стоял на коленях, гладил белокурые волосы и ласкал свою умершую любимицу. Прошла простая, короткая церемония похорон, прошли тягостные вечера, когда дети не засыпали и плакали в своих постельках. Мы стали часто бывать на кладбище; украшали цветами свежую могилку, молча сидели все вместе на скамейке в тенистой аллее, думали об Аги и другими глазами, смотрели на землю, где лежала наша любимица, на деревья и траву, росшие тут же, и на птичек, пение которых беззаботно и весело разносилось в тишине.

А рядом шла своей чередой повседневная жизнь, дети снова начали петь, драться, хохотать и требовать рассказов, и мы все, незаметно привыкли к мысли, что никогда не увидим уже нашей Аги и что на небе есть новый прекрасный, маленький ангел.

Занятый всем этим, я ни разу не был в профессорском доме и всего пару раз навестил Елизавету. Мне становилось тягостно и мучительно на душе во время всей этой ненужной светской болтовни, но все же я решил нанести визит своим давним знакомым и с огромным удивлением узнал, что все давно уже уехали из города на дачу. Только тогда заметил я, что занятый заботами о семье столяра и болезнью ребенка я совершенно позабыл и о жарком времени года и о каникулах. Прежде и я никогда не проводил в городе июль и август. Я ненадолго простился со своими друзьями и отправился в небольшое путешествие через Шварцвалд и Оденвалд. Дорогой я испытывал совершенно непривычное для себя удовольствие, посылая детям столяра открытки с видами всех красивых мест и постоянно представляя себе, как впоследствии я буду им рассказывать обо всем увиденном.

Во Франкфурте, Амаффенбурге, Нюрнберге, Мюнхене и Ульме я вновь насладился шедеврами старинного искусства и в конце концов добрался до Цюриха где решил остановился, без всяких задних мыслей на пару дней. До сих пор, все эти годы я, как чумы, избегал этого города, а теперь спокойно прошелся по знакомым улицам, разыскал старые пивные и без скорби мог уже вспоминать былые прекрасные годы.

Художница Аглиэтти вышла замуж, мне сообщили ее адрес. Под вечер я пошел туда, прочел на двери имя ее мужа, посмотрел на ее окна и медлил войти. В эту минуту во мне ожили давно прошедшие времена и с легкой болью пробудилась вдруг моя юношеская любовь. Я повернул обратно, не захотел портить себе прекрасный образ любимой женщины совершенно излишним и бесцельным свиданием. Продолжая бродить, я зашел в сад, где художники отмечали какой-то очередной праздник, посмотрел на домик, в мансарде которого я прожил три коротких, прекрасных года, и вдруг посреди нахлынувших на меня воспоминаний с моих уст сорвалось имя Елизаветы. Так, значит, все-таки новая любовь сильнее своих старших сестер. Сильнее, но также и тише, скромнее и благодатнее. Чтобы сохранить хорошее настроение, я взял лодку и медленно поплыл по теплому светлому озеру. Наступал вечер, и на небе виднелось одно только прекрасное, белоснежное облако. Я не спускал с него глаз и кивал ему, думая о своей детской любви к облакам, об Елизавете и о том облаке Сегантини, пред которым я видел однажды Елизавету такой прекрасной и восхищенной. Любовь к ней, не омраченную ни единым словом, ни одним грязным желанием, я никогда не ощущал еще с таким чувством чистого счастья, как теперь, когда я спокойно и благодарно окинул взором все хорошее в своей жизни и вместо прежних терзаний и мук почувствовал в душе лишь старую грусть минувшего детства. С давних пор я привык насвистывать или напевать что-нибудь в такт спокойным ударам весел. И теперь я тихо запел про себя и только потом заметил, что напеваю стихи. Они остались у меня в памяти, и я записал их потом в воспоминание об этом дивном вечере на Цюрихском озере.

Как облачко в лучах рассвета

В гирляндах ярко алых роз

Прекрасна ты, Елизавета,

В венке моих несмелых грез.

Так далека и одинока,

Свободна как лесной ручей,

И затеняет поволока

Лазурь сияющих очей.

В Базеле я нашел письмо из Ассизи. Оно было от синьоры Аннувциаты Нардини и принесло мне отрадные новости. Она, наконец, вышла второй раз замуж. Впрочем, будет гораздо лучше привести его здесь целиком.

«Многоуважаемый и дорогой синьор Пьетро!

Простите Вашу добрую приятельницу за это письмо. Господь Бог послал мне большое счастье, и я хочу пригласить Вас двенадцатого октября на свою свадьбу. Мое избранника зовут Менетти, он торговец фруктами и хоть у него и мало денег, но он меня очень любит. Он красивый, но не такой красивый и высокий, как Вы, синьор Пьетро. Он будет торговать на улице, а я останусь в лавке. Красивая Мариетта, та, что живет по соседству, тоже выходить замуж за каменщика не из нашей деревни. Я каждый день о Вас думаю и многим про Вас говорила. Я очень люблю Вас и святого; я поставила ему четыре свечки в память о Вас. Менетти тоже будет очень рад, если Вы приедете к нам на свадьбу. Если он не будет к вам любезен, я уж разделаюсь с ним. К несчастью, оказалось, что Маттео Спинелли и вправду, как я всегда говорила, большой негодяй. У меня он не раз крал лимоны. Теперь его посадили в тюрьму за то, что он украл у своего отца, булочника, двенадцать лар и отравил собаку нищего Джиакомо. Да благословить Вас Господь Бог и святой Франциск. Я очень скучаю по Вам.

Ваша покорная и верная приятельница Аннунциата Нардини.

Приписка.

Урожай у нас средний. Винограду уродилось мало, груш тоже немного, но зато лимонов прямо изобилие. Жаль, что приходится продавать очень дешево. В Спелло случилось большое несчастье. Один молодой парень убил вилами своего брата; почему, никто не знает. Думают, что он приревновал его, хоть тот и приходился ему родным братом».

К сожалению, я не мог принять соблазнительного приглашения. Я написал поздравление и обещал приехать весной. Потом вместе с письмом и привезенным из Нюрнберга подарком детям отправился к своему столяру. Там я застал неожиданную крупную перемену. В стороне у окна на стуле, похожем на детское креслице, с перекладиной впереди, сидела какая-то смешная, искривленная человеческая фигура. Это был Боппи, брат жены столяра, несчастный полупарализованный калека, для которого после недавней смерти его старой матери нигде не нашлось места. Скрепя сердце, столяр взял его покамест к себе, и постоянное присутствие больного калеки тяготело проклятием над всем домом. К нему еще не успели привыкнуть, дети боялись его, мать жалела, но смущенно молчала, отец был всегда удручен. На двойном горбу Боппи без малейшего признака шеи сидела большая, угловатая голова с широким лбом, длинным носом и красивыми страдальческими глазами; невероятно маленькие и красивые руки неподвижно лежали все время на узкой перекладине стула. Я тоже был смущен и удручен вторжением несчастного калеки; но в то же время мне было тяжело слушать из уст столяра краткую историю больного, когда тот сидел тут же и молча смотрел на свои руки. Калекой он был от рождения, но кончил все-таки народную школу и много лет зарабатывал себе хлеб плетением корзин, пока несколько приступов подагры не вызвали у него паралич половин