Петер Каменцинд — страница 20 из 24

ы тела. С тех пор он либо лежал в постели, либо же сидел на особом стуле, обложенный со всех сторон подушками. Жена столяра добавила, что прежде он очень много и хорошо пел, она его уже давно не слыхала, а в их доме он не пел еще ни разу. Во время всех этих рассказов, калека сидел молча и смотрел куда-то вперед. Мне стало не по себе, я поспешил уйти и несколько дней не заходил к ним. Всю жизнь я был очень здоров, никогда ничем серьезным не болел и относился к больным, особенно к калекам, с жалостью, но вместе с тем и с долей презрения; в мои расчеты совсем не входило нарушать свою приятную жизнь в семье столяра тягостным бременем этого больного. Я откладывал поэтому со дня на день второе посещение и тщетно ломал себе голову, как бы всем нам избавиться от несчастного Боппи. Необходимо придумать какой-нибудь способ, чтобы дешево поместить его куда-нибудь в госпиталь или богадельню. Я несколько раз хотел зайти к столяру поговорить с ним по этому поводу, но не решался начать говорить первый; встречи же с больным я боялся, как ребенок. Мне было противно видеть его и протягивать ему руку.

Так прошло одно воскресенье. На следующее я уж собрался было отправиться с утренним поездом на Юру, но мне стало вдруг стыдно своей трусости, я остался и после обеда пошел к столяру. С отвращением подал я руку Боппи. Столяр был в дурном настроении и предложил пойти прогуляться; ему, как он тут же открыто сказал мне, надоело это вечное горе, и я обрадовался, видя, что застал его как раз в подходящем настроении для разговора. Жена его вызвалась было остаться дома, но калека начал просить ее пойти тоже, он превосходно может остаться один. Если у него есть только под рукой книга и стакан воды, то его можно запереть и спокойно оставить одного. И мы, мы, считавшие себя добрыми и великодушными, заперли его и ушли гулять! Нам было весело, мы шутили с детьми, наслаждались прекрасным золотым осенним солнцем, и никому из нас не было стыдно, ни у кого не забилось сердце при мысли, что мы оставили калеку одного дома! Наоборот, нам было приятно избавиться от него хоть на время; мы облегченно вдыхали в себя чистый, мягкий воздух н имели вид почтенной, солидной семьи, которая разумно и благородно празднует воскресенье. Только зайдя в трактир выпить по стакану вина и сев за столик в саду, отец начал говорить о Боппи. Он пожаловался на тягостного гостя, вздохнул над теснотой и подорожанием своей нынешней жизни и добавил смеясь: Ну, хоть здесь можно посидеть спокойно часок, не видя его перед глазами! При этих словах предо мной предстал вдруг бедный калека, умоляющий и больной, калека, которого мы не любили, от которого старались избавиться и который сидит теперь там одинокий и грустный в темной запертой комнате. Мне пришло в голову, что скоро стемнеет и он не сумеет зажечь свет или подвинуться хотя бы поближе к окну. Он отложит книгу и должен будет сидеть в темноте, не имея возможности обменяться ни с кем словом, а мы, мы пьем здесь вино, смеемся и веселимся. Я вспомнил вдруг, как рассказывал я крестьянам в Ассизи о святом Франциске и как врал им, что он научил меня любить всех людей. Зачем же изучал я жизнь святого, зачем выучил наизусть его дивную песнь любви, зачем искал его следов на умбрийских холмах, раз там лежит сейчас несчастный беспомощный человек и страдает, а я, могущий утешить его, сижу здесь и не двигаюсь с места!

Мое сердце преисполнилось таким чувством стыда и скорби, что я задрожал и пал ниц. Я знал, что Господь хочет сейчас возвестить мне свое слово.

– Поэт! – сказал Он, – ученик умбрийского святого, пророк, стремящийся возвестить людям любовь и их осчастливить! Мечтатель, старающийся уловить голос Мой в ветре и шуме воды! – Ты любишь дом, где находишь всегда ласку и где проводишь много приятных часов! И в тот день, когда я удостоил этот дом своей благостью, ты убегаешь оттуда и замышляешь прогнать меня! Святой! Пророк! Поэт!

У меня было чувство, будто я стою перед чистым, беспристрастным зеркалом и вижу в нем себя трусливым и вероломным лгуном. Это было болезненно, горько, мучительно и ужасно; но то, что в этот момент переломилось во мне и извивалось от боли, было действительно достойно погибели и разрушения.

Поспешно и быстро я попрощался и, оставив в стакане вино и начатый хлеб на столе, направился в город. От сильного волнения я почувствовал вдруг невыразимый страх, не случилось ли там какого-нибудь несчастья. Мог произойти, например пожар; беспомощный Боппи мог упасть со стула и разбиться на смерть. Я видел уже, как он лежит там, как стою я подле него и читаю немой укор во взоре калеки.

Запыхавшись, я дошел наконец, до дома, вихрем взлетел по лестнице и только тогда вспомнил, что ведь дверь заперта и что у меня нет ключа. Но страх мой зато тотчас же рассеялся. Едва я подошел к двери, как услышал изнутри пение. Это был странный момент. С бьющимся сердцем, почти без дыхания я стоял на тесной площадке лестницы и, понемногу приходя в себя, прислушивался к пению запертого калеки. Он пел тихо, нежно, немного жалобно излюбленную народную песенку о «белых и красных цветочках». Я знал, что он не пел уже очень давно, и мне захотелось послушать, как он пользуется одиночеством, чтобы по своему испытать радость. Но так уж устроено: жизнь любит наряду с серьезными событиями и глубокими переживаниями добавить что-то смешное. Так и я почувствовал в этот момент всю комичность и стыд своего положения. Под влиянием внезапного страха я чуть ли не целый час бежал сюда, чтобы очутиться перед запертой дверью. Мне нужно либо уйти, либо же прокричать калеке через две запертых двери о своих добрых намерениях. Я стоял на лестнице с желанием утешить несчастного, выказать ему сочувствие и сократить ему часы одиночества, а он сидел, ничего не подозревая внутри, пел – и несомненно очень бы испугался, если бы я криком или стуком дал ему знать о себе. Мне не оставалось ничего другого, кроме как отправиться восвояси. Я проблуждал целый час по празднично оживленным улицам и, когда вернулся, застал уже всю семью дома. На этот раз мне не стоило никакого труда пожать Боппи руку. Я сел рядом с ним, завязал разговор и спросил, что он читал. Потом предложил ему принести книг; он был мне признателен. Когда я посоветовал ему почитать Иеремиаса Готтгельфа, то оказалось, что он читал уже почти все его произведения. Но Готфрида Келлера он не знал, и я обещал принести ему книги. На следующий день, принеся книги, я имел возможность остаться наедине с ним: хозяйка куда-то вышла, а столяр был в мастерской. Я признался ему, что мне очень стыдно, что мы оставили его вчера одного и что я буду очень рад, если он мне позволить сидеть иногда с ним и быть его другом. Калека повернул ко мне свою большую голову, посмотрел на меня и сказал: «Спасибо!»

И только. Но этот поворот головы был для него очень труден и стоил больше десяти объятий здорового; его взгляд был так ясен и детски хорош, что от стыда мне вся кровь прилила в голову. Теперь оставалось самое трудное: поговорить со столяром. Я счел самым правильным откровенно признаться ему в своем вчерашнем страхе и стыде. К сожалению, однако, он не понял меня, хотя и дал выговориться. Он согласился оставить у себя больного, как нашего общего гостя; расходы по его содержанию мы будем делить пополам, при чем я оставил за собой право когда угодно приходить и навещать Боппи. Осень в этом году необычайно долго была хороша и тепла. Поэтому первым, что я сделал для Боппи – купил ему кресло на колесах и стал вывозить его каждый день на воздух в сопровождении детей.

VIII

Моя судьба распорядилась так, что я всегда значительно больше получал от жизни и друзей, нежели был в состоянии дать. Так было с Рихардом, с Елизаветой, с синьорой Нардини и со столяром, и вот теперь в зрелые годы я стал вдруг восторженным и благодарным учеником несчастного калеки. Если действительно мне удастся когда-нибудь закончить свою давно начатую поэму и вручить ее миру, то всем, что в ней будет хорошего, я обязан исключительно Боппи. Для меня наступила светлая отрадная пора, обаяния которой хватит мне на весь остаток жизни. Я получил возможность проникнуть в глубь прекрасной души человека, над которой болезнь, одиночество, нищета и презрение пронеслись лишь, как легкие, тихие облака.

Все мелкие пороки, которыми мы портим и отравляем свою прекрасную, короткую жизнь, злоба, нетерпение, недоверие, ложь, – все эти больные, гнойные язвы, которые искажают наш облик, были выжжены в этом человеке долгим, мучительным страданием. Он не был ни ангелом, ни мудрецом, он был человеком, которого страшные мучительные страдания и лишения научили без всякого чувства стыда сознавать свою слабость и довериться промыслу Господа.

Однажды я спросил его, как он справляется со своим больным, обессиленным телом.

– Очень просто, – ответил он ласково. – Я веду со своей болезнью вечную борьбу. Я то выигрываю сражение, то терплю поражение, мы боремся дальше, потом отдыхаем немного, заключаем перемирие, зорко следим друг за другом и держимся на стороже, пока снова один из нас не становится смелым и борьба не разгорается вновь.

До сих пор я всегда был уверен, что я очень внимателен и всегда тонко все чувствую и подмечаю. Но и в этом Боппи был для меня превосходным учителем. Так как он всей душой любил природу, особенно животных, то я часто возил его в Зоологический сад. Там мы проводили чудеснейшие часы. Через некоторое время Боппи знал каждое животное, а так как мы всегда приносили с собой сахар и хлеб, то скоро и животные запомнили нас, и мы заключили с ними тесную дружбу. Особенно интересовал нас тапир, единственной добродетелью которого была удивительная, не свойственная его породе полнота. В остальном мы находили его слишком гордым, неприветливым и страшно прожорливым. Другие животные, особенно слон, олени и серны и даже страшный бизон, выказывали нам всегда за сахар известную благодарность, либо приветливо поглядывая на нас, либо же терпеливо давая себя гладить. Тапир вел себя совершенно иначе. Как только мы подходили к нему, он тотчас же приближался к решетке, медленно, но с аппетитом ел все, что мы ему давали и молча уходил обратно, как только замечал, что больше ему ничего не достанется. Мы считали это признаком гордости и сильного характера, и так как он не вымаливал подачек и не благодарил за них, а принимал их, как должную дань, то мы прозвали его сборщиком податей. Боппи не мог кормить сам зверей, и часто мы спорили с ним, достаточно ли получил тапир или же на его долю приходится еще кусочек. Мы обсуждали это с деловым видом и точно рассчитывали, кому сколько достанется, как будто разбирали вопрос государственной важности. Однажды мы собирались отойти уже от тапира, как вдруг Боппи заметил, что ему положен еще кусочек сахара. Мы вернулись обратно, но тапир, улегшийся тем временем на соломенную подстилку, косо посмотрел на нас и не подошел к решетке.