«Простите великодушно, господин сборщик, закричал ему Боппи, «но, мне кажется, мы ошиблись на один кусок сахара».
От него мы шли к слону, который качался уже в ожидании из стороны в сторону и протягивал навстречу нам свой теплый подвижной хобот. Его Боппи мог кормить сам, и с детским любопытством несчастный калека смотрел за тем, как великан пригибает к нему свой упругий хобот, берет с его ладони хлеб и лукаво и дружелюбно поглядывает на нас своими добрыми, узкими глазами. Я условился со сторожем, чтобы иметь возможность оставлять Боппи одного в его кресле, когда у меня не было времени сидеть возле него; благодаря этому, он почти каждый день мог греться на солнце и смотреть на животных. Потом он рассказывал мне постоянно обо всем увиденном. Особенно нравилось ему, как ласково относится лев к своей самке. Как только та ложилась отдыхать, он старался оберегать ее сон и придавал своему неустанному передвижению в клетке такое направление, чтобы не задеть ее и не помешать ей. Но больше всего Боппи любил наблюдать за выдрой. Он с интересом следил за гибкими движениями этого животного, сидя неподвижно в своем кресле и с трудом поворачивая иногда голову из стороны в сторону.
Был один из прекраснейших дней этой осени, когда я рассказал Боппи историю своей жизни. Мы стали с ним такими друзьями, что я не мог больше скрывать от него этих своих мало отрадных переживаний. Он внимательно и серьезно слушал меня и не проронил ни слова. Но после признался как-то, что хотел бы хоть раз увидеть Елизавету, белое облако, и попросил показать ее ему, если мы случайно встретим ее на улице. Но так как встретить ее нам не удавалось, а дни уже начали становиться прохладнее, то я отправился к Елизавете и попросил ее доставить эту радость несчастному кальке. Зная ее доброту, я был уверен, что она мне не откажет, и в назначенный день зашел за ней, чтобы проводить в Зоологический сад, где ждал нас в своем кресле Боппи. Когда прекрасная, изящная, красиво одетая дама подала руку калеке и слегка наклонилась к нему и когда больной Боппи благодарно и почти ласково поднял к ней свои большие добрые глаза, сияющие тихой радостью, – я был не в силах решить, кто из них прекраснее в эту минуту и кто ближе моему сердцу. Она сказала несколько приветливых слов, калека не отводил от нее своих сияющих глаз, а я стоял тут же и с изумлением смотрел на минутную близость этих двух людей, которые были мне дороже всего и которых жизнь разделяла широкой пропастью. Весь день потом Боппи говорил только об Елизавете, прославляя ее красоту, благородство, доброту, походку и взгляд, голос и чудную шляпу.
Боппи прочел между тем «Зеленого Генриха», и мы часто обсуждали с ним его впечатления. Одно время я колебался, дать ли ему почитать что-нибудь из К.Ф.Мейера, но потом я решил что он не оценит почти латинскую четкость его чересчур сжатого слога; кроме того мне не хотелось омрачать его светлого тихого взора мучительной бездной творений этого автора. Я начал рассказывать ему о святом Франциске и дал почитать рассказы Мерике. Очень смешно было, как мы мало-помалу перешли с ним на «ты». Я никогда не предлагал ему этого, да и он бы не согласился; но само собой как-то вышло, что мы все чаще стали обращаться друг другу на «ты» и, заметив это однажды, сами засмеялись и решили сохранить это навсегда.
Когда наступившая зима прервала наши прогулки и я снова стал проводить длинные вечера в квартире шурина Боппи, я вдруг заметил, что новая дружба досталась мне не без жертвы. Столяр почти все время молчал и сделался мрачным и скупым на слова. С течением времени его начало тяготить не только присутствие бесполезного нахлебника, но и моя дружба с ним. Случалось, что мы целый вечер беседовали оживленно с калекой, а столяр в это время хмуро и угрюмо сидел тут же с газетой. Он поссорился даже со своей обычно столь сговорчивой женой, которая на этот раз была непреклонна и ни за что не хотела поселить Боппи в каком-нибудь другом месте.
Я как мог пытался задобрить его, придумывал разные планы, но он большей частью отмалчивался или же начинал говорить колкости, высмеивать мою дружбу с калекой и придираться к нему. Правда, больной и я, просиживавший каждый день по нескольку часов подле него, были большой обузой в их и без того тесной квартирке, но я продолжал все еще надеяться, что столяр присоединится к нам и полюбит Боппи. В конце концов, что бы я ни делал, мне приходилось либо задевать столяра, либо обходить Боппи. Так как я ненавижу всякие поспешные и вынужденные решения – еще в цюрихскую пору Рихард прозвал меня Петром Кунктатором, – то несколько недель я выжидал терпеливо и постоянно испытывал страх, что потеряю дружбу одного из них или, быть может, даже обоих. Возраставшая тягостность этих неопределенных отношений заставляла меня все чаще и чаще заходить по вечерам в кабачки. Однажды, после особенно тягостной сцены у столяра, я зашел в один из них и несколькими литрами вельтлендскаго попробовал залить неприятное чувство. В первый раз за два года я опять с трудом дошел до дома. На следующий день я, как всегда после сильной попойки, был в приподнятом настроении, собрался с духом и пошел к столяру, чтобы положить конец всей этой комедии. Я предложил ему предоставить мне заботу о Боппи всецело; он не выказал никакого сопротивления и через несколько дней дал мне утвердительный ответ. Вскоре после этого я переехал вместе с Боппи на новую квартиру. Мне казалось, будто я женился, так как вместо обычной холостяцкой комнатки должен был заводить настоящее маленькое хозяйство для двоих. Но скоро я привык к этому, хотя вначале мне и пришлось, правда, трудно. Убирать комнаты и мыть посуду приходила поденщица, обед нам приносили, и скоро мы почувствовали всю прелесть такой совместной жизни. Необходимость отказаться на будущее время от беззаботных скитаний пока не пугала меня. За работой же молчаливое присутствие друга действовало на меня успокаивающе и ободряюще.
Уход за больным был для меня непривычным и вначале мало приятным занятием, особенно раздевание и одевание; но мой друг обнаруживал такое терпение и благодарность, что мне становилось стыдно, и я старался максимально бережно помогать ему. В дом профессора я почти не заходил, зато довольно часто бывал у Елизаветы, куда меня влекло с непреодолимой силой. Я сидел там, выпивал чай или стакан вина, наблюдал, как выполняет она роль гостеприимной хозяйки. Нежная юношеская сентиментальность оставила меня окончательно, теперь нормальными отношениями между мной и Елизаветой была изящная, дружеская пикировка, и не проходило и дня, чтобы мы не поспорили о чем-то друг с другом. Она постоянно посмеивалась над моим нежеланием создать семью. В душе мне было смешно защищать перед ней свою холостую жизнь, – перед той, на которой я еще совсем недавно мечтал жениться. Я в ответ позволял себе подтрунивал над ее мужем, превосходнейшим малым, который очень гордился своей умной женой. В душе же моей по-прежнему пылала старая любовь; но это не был уже больше прежний фейерверк, это было яркое, прочное пламя, которое поддерживает молодость сердца и у которого даже самый безнадежный холостяк может иногда в зимние вечера погреть свои иззябшие руки. С тех пор как мы окончательно сблизились с Боппи и он окружил меня чудеснейшей атмосферой преданной дружбы, я без всякой опасности мог ощущать в себе эту любовь, как отголосок моей беззаботной юности. Впрочем, время от времени Елизавета своими чисто женскими выходками охлаждала мой пыл и заставляла от души радоваться своему холостячеству. С тех пор, как бедный Боппи переселился ко мне, я стал бывать у Елизаветы все реже и реже. Я читал вместе с Боппи, перелистывал путевые наброски и заметки, играл в домино; для развлечения мы себе взяли пуделя, следили из окна за наступлением весны и каждый день вели множество умных и глупых бесед. У больного был резвый взгляд на жизнь, согретый добродушным юмором, и я постоянно учился этому у него. Когда начались сильные вьюги и зима развернула перед нашими окнами свою белоснежную красоту, мы с детской радостью создали себе у печки уютную комнатную идиллию. Между прочим я продолжал учиться тут же и искусству познания людей, в погоне за которым я тщетно истоптал столько подошв. Будучи молчаливым, но опытным наблюдателем, Боппи был полон всевозможных образов из своей прошлой жизни и был превосходным рассказчиком. Калека знал в своей жизни едва ли больше трех десятков людей но тем не менее он знал жизнь гораздо лучше меня, так как привык подмечать всякую мелочь и в каждом человеке находить источник новых переживаний и радостей.
Нашим главным увлечением, как и прежде, были животные. Мы составляли и придумывали всевозможные анекдоты и басни про животных в Зоологическом саду, куда мы не могли уже больше ходить. Большей частью мы их не рассказывали, а придумывали экспромтом в форме диалогов. Например, объяснение в любви двух попугаев, семейные сцены бизонов, вечерние беседы диких свиней.
– Как дела, господин колонок?
– Спасибо, господин лис, так себе. Вы же знаете, что с тех пор, как меня поймали, я лишился супруги. Ее звали Кистохвостка, как то я имел уже честь вам говорить. Это жемчужина, уверяю вас, прямо…
– Ах, бросьте старые песни, дорогой мой. Если не ошибаюсь, вы уже несколько раз говорили мне об этой жемчужине. Бог мой, ведь мы живем всего один раз; зачем же портить себе эти прекрасные мгновения.
– Простите, господин лис, но если бы вы знали мою жену, вы наверное бы меня поняли.
– Понятно, понятно. Так ее звали Кистехвостка, вы говорите? Хорошее имя, так и манит погладить! Да, но что я хотел вам сказать… да, вы заметили, как много стало опять воробьев. У меня есть план.
– Насчет воробьев?
– Да, видите ли, что я придумал! Мы положим перед решеткой немного хлеба, затаимся, и подстережем этих каналий. Что вы на это скажете?
– Превосходно, господин лис.
– Ну, так соблаговолите положить кусочек хлебца. Вот так. Нет, подвиньте его немножко правее, чтобы нам досталось обоим. Я сейчас, к сожалению, остался совершенно без средств. Вот теперь хорошо. Ну, внимание. Мы уляжемся, закроем глава – тс, один уж летит! (Пауза.)