Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде — страница 104 из 114

Верагут усадил мальчика, с испугом всмотрелся в тусклые глаза.

– Ты заболел, Пьер? – ласково спросил он.

Мальчик растерянно покачал головой.

– Ты что же, спал? И давно ты здесь?

Тоненьким, жалобным голосом Пьер ответил:

– Я не виноват… Я ничего не сделал… У меня просто болела голова.

Верагут на руках отнес его в столовую.

– Дай ему тарелку супа, – сказал он жене. – Тебе надо поесть горячего, малыш, сразу станет лучше, вот увидишь. Ты не иначе как захворал, бедняга.

Он усадил мальчика, подсунул ему под спину подушку и сам стал кормить его с ложки супом.

Альбер сидел молча, замкнувшись в себе.

– Кажется, он и правда захворал, – уже почти спокойно сказала госпожа Верагут, как мать она была скорее готова оказывать помощь и ухаживать за больным, чем расследовать необычные шалости и выносить соответственный вердикт.

– Ты только покушай, солнышко мое, а потом ляжешь в постельку, – ласково уговаривала она.

Пьер сидел иссера-бледный, с полусонным взглядом, без сопротивления глотая все, что ему подносили ко рту. Пока отец кормил мальчика супом, мать посчитала ему пульс и обрадовалась, что жара нет.

– Съездить за доктором? – спросил Альбер нетвердым голосом, просто чтобы тоже что-нибудь сделать.

– Нет, не стоит, – сказала мать. – Уложим Пьера в постель, укроем потеплее, он хорошенько выспится и завтра опять будет здоров. Верно, сокровище мое?

Мальчик не слушал и протестующе тряхнул головой, когда отец зачерпнул очередную ложку супа.

– Нет, неволить его не надо, – сказала мать. – Пойдем, Пьер, ляжем в постельку, и все будет хорошо.

Она взяла его за руку, он неловко встал. Вяло поплелся за матерью, которая потянула его с собою. Но в дверях вдруг замер, изменился в лице, скорчился и в приступе рвоты вытошнил все, что только что съел.

Верагут отнес его в спальню и оставил с матерью.

То и дело звенела сонетка, слуги сновали с поручениями вверх-вниз по лестнице. Художник кое-как дообедал, еще дважды он поднимался к Пьеру, который уже раздетый и умытый лежал в своей латунной кроватке. Потом в столовую спустилась госпожа Адель, сообщила, что ребенок успокоился, на боль не жалуется и, кажется, хочет спать. Отец обернулся к Альберу:

– Что Пьер вчера ел?

Альбер задумался, но, отвечая, обратился к матери:

– Ничего особенного. В Брюккеншванде я угостил Пьера хлебом и молоком, а на обед в Пегольцхайме мы ели макароны с котлетами.

Отец продолжил инквизиторский допрос:

– А потом?

– Он больше ничего не хотел. После обеда я купил у садовника абрикосы. Но он съел всего один или два.

– Они были спелые?

– Конечно. Ты, кажется, думаешь, я нарочно испортил ему желудок.

Мать заметила раздраженность сына и спросила:

– Что с вами такое?

– Ничего, – ответил Альбер.

– Ничего я не думаю, – сказал Верагут, – просто спрашиваю. Вчера ничего не случилось? Его не тошнило? Может, он упал? На боль ни разу не жаловался?

Альбер коротко отвечал «да» и «нет», мечтая, чтобы обед поскорее закончился.

Когда отец еще раз на цыпочках зашел в Пьерову спальню, мальчик спал. Бледное детское личико было исполнено глубокой серьезности, всем своим существом он беззаветно предался утешительному сну.

Глава 11

В этот хлопотный день Верагут завершил свое большое полотно. Испуганный, с тревогой в сердце он вернулся от больного Пьера, и ему стоило как никогда большого труда усмирить кружащие в голове мысли и обрести тот идеальный покой, в котором таился секрет его силы и за который он платил так дорого. Но воля его была велика, он преуспел и за послеполуденные часы, при чудесном, мягком освещении, внес последние мелкие поправки и закончил работу.

Когда он отложил палитру и сел перед полотном, в душе у него царила странная пустота. Он, конечно, сознавал, что эта картина нечто особенное и что он очень много в нее вложил. Сам же чувствовал себя опустошенным, выжженным. И не было никого, кому он мог бы показать свою работу.

Друг далеко, Пьер хворает, а больше никого нет. Произведенное впечатление и отклик на свою работу он ощутит лишь из равнодушного далека, из газет и писем. Ах, это же ровным счетом ничего, меньше чем ничего, сейчас лишь взгляд друга или поцелуй любимой мог бы порадовать его, вознаградить и укрепить.

Четверть часа он в молчании провел перед картиной, которая вобрала в себя силы и добрые часы нескольких недель и, сияя, смотрела ему в глаза, меж тем как он сам сидел перед своим творением измученный и чужой.

– Ладно, продам ее и на вырученные деньги отправлюсь в Индию, – сказал он себе с беспомощным цинизмом. Закрыл дверь мастерской и пошел в большой дом посмотреть, как там Пьер. Мальчик спал. Выглядел он лучше, чем в обед, личико разрумянилось от сна, рот был приоткрыт, выражение муки и безутешности исчезло.

– Как у детей все быстро! – шепотом сказал он с порога жене. Она слабо улыбнулась, и он увидел, что она тоже облегченно вздохнула и что ее тревога тоже была больше, нежели она показывала.

Ужин в обществе жены и Альбера его не привлекал.

– Пойду в город, – сказал он, – нынешним вечером меня здесь не будет.

Больной Пьер дремал в своей детской кроватке, мать затемнила комнату и оставила его одного.

Мальчику грезилось, будто он тихонько идет по цветнику. Все было немножко иначе, куда больше и просторнее обычного, он шел и шел, а цветник никак не кончался. Клумбы просто загляденье, такими он их никогда не видел, но цветы с виду как бы стеклянные, крупные и непривычные, и все вокруг блистало печально-мертвой красотой.

Слегка оробев, он обошел круглую клумбу с кустами в крупных цветах, голубой мотылек, спокойно высасывая нектар, висел на белом колокольчике. Все тонуло в какой-то неестественной тишине, и на дорожках не гравий, а что-то мягкое, идешь словно по коврам.

По ту сторону клумбы он увидел маменьку. Но она не заметила его, не кивнула, строго и печально глядела в пространство и беззвучно прошла мимо, точно дух.

Вскоре, на другой дорожке, он увидел отца, а затем и Альбера, и каждый из них молча и сурово шел прямо вперед, и ни один не желал его замечать. Зачарованные, они одиноко и чопорно бродили вокруг, и казалось, так будет вовеки, никогда в их застывших глазах не оживет взгляд, а на лицах – смех, никогда ни один звук не прилетит в эту непроницаемую тишину, и даже легчайший ветерок никогда не шевельнет недвижные ветки и листья.

Хуже всего, что сам он не мог закричать. Ничто ему не мешало, не болело, но недоставало храбрости да и подлинного желания; он понимал: все так и должно быть и, если взбунтуешься, станет только ужаснее.

Пьер медленно шел по роскошному бездыханному саду, в прозрачном, мертвом воздухе блистали тысячи дивных цветов, словно нереальные и неживые; время от времени он встречал то Альбера, то маменьку, то отца, а они проходили мимо него и мимо друг друга все в той же каменной чуждости.

Ему чудилось, что так продолжается уже давно, может статься, годы, и те другие времена, когда мир и сад были живыми, люди веселыми и разговорчивыми, а он сам полон радости и неуемной энергии, – те времена остались немыслимо далеко в глубоком, слепом прошлом. Может статься, так, как сейчас, было всегда, а минувшее всего лишь прекрасный, обманчивый сон.

В конце концов он вышел к небольшому каменному водоему, где садовник раньше наполнял лейки, а сам он когда-то держал несколько крошечных головастиков. Неподвижная вода светилась зеленью, отражала каменный бортик и нависшие сверху листья какого-то вьющегося растения с желтыми цветами-звездочками – красивая, заброшенная и словно бы несчастная, как и все прочее.

«Коли упадешь туда, утонешь и помрешь», – говорил садовник. Но здесь ведь неглубоко.

Пьер подошел к краю овального водоема, наклонился.

И увидел в воде свое отражение. Лицо такое же, как у других, – старое, бледное, застывшее в глубокой безучастной суровости.

Он смотрел на это лицо с испугом и удивлением, и внезапно его захлестнул потаенный ужас и бессмысленная печаль собственного положения. Он попробовал закричать, но не выдавил ни звука. Хотел громко заплакать, но сумел только скривить лицо в беспомощной ухмылке.

Тут снова появился отец, и Пьер, собрав в неимоверном напряжении все свои душевные силы, обернулся к нему. Весь смертельный страх и вся нестерпимая мука его отчаявшегося сердца, умоляя о помощи, в безмолвном рыдании устремились к отцу, а тот, объятый призрачным покоем, был уже близко и опять словно бы не видел его.

«Папа́!» – хотел крикнуть мальчик, и, хотя с губ не слетело ни звука, сила его ужасной беды все же достигла до тихого одиночки. Отец повернул голову и посмотрел на него.

Пристально, пытливым взглядом художника посмотрел в умоляющие глаза, легонько улыбнулся и едва заметно кивнул ему, ласково и сокрушенно, но не утешая, словно ничем здесь не поможешь. На краткий миг по его суровому лицу скользнула тень любви и сходного страдания, и в этот краткий миг он был уже не могущественным отцом, а скорее бедным, беспомощным собратом.

Затем он вновь устремил взгляд вперед и, не остановившись, тем же медленным, ровным шагом продолжил свой путь.

Пьер смотрел, как он уходит и исчезает, маленький водоем, и дорожка, и цветник потемнели перед его испуганным взором и растаяли, словно туман. Он проснулся с болью в висках и пересохшим горлом, увидел, что лежит в сумеречной комнате совсем один, с удивлением попытался вспомнить, но воспоминаний не было, и он устало и тоскливо повернулся на другой бок.

Лишь мало-помалу он пришел в полное сознание и облегченно вздохнул. Очень скверно – хворать и чувствовать головную боль, но еще вполне терпимо, можно сказать, легко и приятно по сравнению со смертельным ощущением кошмарного сна.

«Зачем нужны все эти мучения? – думал Пьер, съежившись под одеялом. – Зачем люди хворают? Если это наказание – его-то за что наказывают? Он даже ничего запретного не ел, так случилось только однажды, давно: он наелся недозрелых слив. Ему запрещали, а он все равно ел и наказан был за дело, пришлось отвечать за последствия. Тогда все было ясно. Но сейчас? Почему он теперь лежит в постели, почему его стошнило и почему так ужасно болит голова?»