Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде — страница 32 из 114

Городской пастор хотя и не молился за него, однако за завтраком сказал жене:

– Юный Гибенрат идет сейчас на экзамен. Из этого мальчика еще получится нечто особенное; на него непременно обратят внимание, и тогда я, стало быть, не зря помогал ему уроками латыни.

Классный наставник перед началом урока сказал ученикам:

– Итак, в Штутгарте начинается сейчас земельный экзамен, давайте же пожелаем Гибенрату всего доброго. Ему это, конечно, без надобности, ведь таких лентяев, как вы, он десяток за пояс заткнет.

Почти все ученики опять-таки думали об отсутствующем, в особенности многие, что побились между собой об заклад насчет того, пройдет он или срежется.

А поскольку искреннее моление и глубокое участие с легкостью действуют на больших расстояниях, Ханс тоже почувствовал, что дома думают о нем. Правда, в экзаменационный зал он с трепетом душевным вошел в сопровождении отца, робко и испуганно выполнил указания служителя и, точно преступник в пыточной камере, обвел взглядом большое, полное бледных мальчиков помещение. Когда же появился экзаменатор, призвал к тишине и продиктовал текст латинского упражнения по стилистике, Ханс со вздохом облегчения счел оное до смешного легким. Быстро, едва ли не бойко он выполнил задание вчерне, затем спокойно и аккуратно переписал набело и сдал работу одним из первых. И хотя затем не сразу нашел дорогу к дому тетушки и два часа плутал по жарким городским улицам, это не сильно поколебало его вновь обретенное равновесие; он даже радовался, что еще некоторое время избежит общества тетушки и отца, и, шагая по незнакомым, шумным улицам земельной столицы, видел себя дерзким искателем приключений. А когда наконец с трудом, расспрашивая прохожих, добрался до дома, его немедля засыпали градом вопросов:

– Как все прошло? Как там было? Ты справился?

– Без затруднений, – гордо ответил он, – такие тексты я бы мог и в пятом классе перевести.

Пообедал он с изрядным аппетитом.

Во второй половине дня он был свободен. И папенька таскал его по родным и друзьям. У одного из них они встретили одетого в черное боязливого паренька из Гёппингена, который тоже приехал на земельный экзамен. Предоставленные самим себе, мальчики с опаской и любопытством смотрели друг на друга.

– Как тебе показалась латинская работа? Легкая, правда? – спросил Ханс.

– Очень легкая. Но в том-то и штука, в легких работах делают больше всего ошибок. По невнимательности. Да и скрытых ловушек там наверняка тоже хватало.

– Ты так думаешь?

– Конечно. Эти господа вовсе не дураки.

Ханс немного струхнул и призадумался. Потом несмело спросил:

– У тебя текст остался?

Мальчик принес свою тетрадь, и они вместе тщательно проверили всю работу. Слово за словом. Гёппингенец, видимо, был тонким знатоком латыни, по крайней мере, он дважды употребил грамматические термины, о которых Ханс вообще слыхом не слыхал.

– А что у нас завтра?

– Греческий и сочинение.

Затем гёппингенец полюбопытствовал, сколько экзаменующихся приехало из Хансовой школы.

– Кроме меня, никого, – ответил Ханс.

– Ой-ой, а нас, гёппингенских, двенадцать человек! В том числе трое больших умников, ожидается, что они будут среди первых. В прошлом году лучшим оказался тоже гёппингенский… А ты пойдешь в гимназию, если провалишься?

Об этом речь вообще никогда не заходила.

– Не знаю… Нет, вряд ли.

– Вот как? Я-то в любом случае пойду учиться дальше, если и не выдержу сейчас экзамен. Тогда маменька отпустит меня в Ульм.

На Ханса это произвело огромное впечатление. Да и двенадцать гёппингенцев с их тремя большими умниками нагнали на него страху. Куда ему до них, можно вообще больше не появляться.

Дома он сел за стол и еще раз повторил глаголы на – mi. Латыни он не боялся, чувствовал себя вполне уверенно. А вот с греческим дело обстояло непросто. Язык ему нравился, приводил его чуть ли не в восторг, но только при чтении. В особенности Ксенофонт был написан так красиво, живо и свежо, все звучало прозрачно, восхитительно, ярко и было проникнуто деятельным, вольным духом, а к тому же легкопонятно. Но стоило обратиться к грамматике или к переводу с немецкого на греческий – и он не мог отделаться от ощущения, что заплутал в лабиринте противоречивых правил и форм, и испытывал перед этим чужим языком почти ту же пугливую робость, как на первом уроке, когда даже греческого алфавита не знал.

На следующий день действительно сперва экзаменовали по греческому, а затем настал черед немецкого сочинения. Греческая работа оказалась довольно длинной и отнюдь не легкой, да и для сочинения задали каверзную тему, которую можно было истолковать превратно. Уже к десяти утра в зале стало душно и жарко. Хансу попалось скверное перо, и, переписывая начисто греческую работу, он испортил два листа бумаги. За сочинением он угодил в большую опасность из-за дерзкого соседа, который придвинул к нему листок с вопросом и, тыча локтем в ребра, требовал ответа. Разговоры с соседом строжайше воспрещались и неумолимо влекли за собой исключение из числа экзаменующихся. Дрожа от страха, Ханс написал на записке «Оставь меня в покое» и повернулся к соседу спиной. Вдобавок жара. Даже инспектор-надзиратель, который мерным шагом, не давая себе ни секунды роздыху, неуклонно расхаживал по залу, и тот несколько раз утирал лицо платком. Ханс потел в своем толстом конфирмационном костюме, у него разболелась голова, и в конце концов, совершенно несчастный, он сдал свои листки с ощущением, что там полно ошибок и экзамен для него, пожалуй что, уже завершен.

Дома за столом он не произнес ни слова, на все вопросы только пожимал плечами, с миной преступника. Тетушка утешала, отец занервничал, рассердился. После обеда он отвел мальчугана в соседнюю комнату и попробовал расспросить еще раз.

– Плохо прошло, – сказал Ханс.

– Почему же ты не собрался? Можно ведь все-таки взять себя в руки, черт побери!

Ханс молчал, а когда отец начал браниться, покраснел и сказал:

– Ты же ничего не смыслишь в греческом!

Самое ужасное, что в два часа был назначен устный экзамен. Этого он боялся больше всего. По дороге, на раскаленной городской улице ему стало совсем худо, сам не свой от страха и головокружения, он ничего толком не видел. Десять минут он сидел перед тремя мужчинами у большого зеленого стола, перевел несколько латинских фраз и ответил на заданные вопросы.

Потом еще десять минут сидел перед тремя другими мужчинами, переводил с греческого и снова отвечал на разные вопросы. Под конец от него пожелали услышать нерегулярно образованный аорист, но он не ответил.

– Можете идти туда, правая дверь.

Он направился к двери и на пороге все-таки вспомнил злополучный аорист. Остановился.

– Ступайте, – крикнули ему, – ступайте! Или вам дурно?

– Нет, просто я вспомнил аорист.

Ханс выкрикнул его в комнату, увидел, как один из мужчин рассмеялся, и, залившись краской, ринулся вон из комнаты. Потом попытался припомнить вопросы и свои ответы, но в голове все смешалось. Он лишь снова и снова видел перед собой большую зеленую столешницу, троих серьезных пожилых мужчин в сюртуках, открытую книгу и свою дрожащую руку на ней. Господи, что же он там наотвечал! Когда он шел по улицам, ему казалось, он здесь уже не одну неделю и никогда не сможет уехать. Чем-то невероятно далеким, виденным давным-давно представал перед ним образ отчего сада, синие, поросшие елями горы, места на реке, где он удил рыбу. Ах, если б прямо сегодня уехать домой! Ведь нет никакого смысла оставаться здесь, экзамен-то провален.

Он купил себе сдобную булку и до самого вечера слонялся по городу, только бы не держать ответ перед отцом. А когда наконец вернулся домой, там о нем уже беспокоились, поскольку же выглядел он измученным и несчастным, его накормили яичным супом и отправили в постель. Завтра предстояли математика и религия, а затем можно и восвояси.

Наутро испытания прошли благополучно. Какая горькая ирония, думал Ханс, сегодня все ему удавалось, а вчера по главным предметам он потерпел этакое фиаско. Ну и ладно, теперь лишь бы поскорее домой, домой!

– Экзамен закончен, можно ехать домой, – сообщил он у тетушки.

Отец хотел сегодня остаться в городе – съездить в Канштатт[42], выпить там кофе в курортном саду. Но Ханс так умолял, что отец разрешил ему уехать уже сегодня, одному. Его проводили на поезд, снабдили билетом, и теперь, получив от тетушки поцелуй и немного еды на дорогу, он, совершенно обессиленный, без единой мысли в голове катил домой по холмистому зеленому ландшафту. Только когда показались иссиня-черные, заросшие елями горы, мальчика охватило ощущение радости и избавления. Он радовался, что вновь увидит старую служанку, свою комнатку, директора, привычный класс с низким потолком и вообще все.

К счастью, любопытных знакомцев на вокзале не случилось, и, никем не замеченный, он со своим сверточком поспешил домой.

– В Штутгарте-то хорошо было? – спросила старая Анна.

– Хорошо? По-твоему, экзамен – это что-то хорошее? Я ужас как рад, что снова здесь. Отец приедет завтра.

Он выпил кружку свежего молока, схватил висевшие за окном купальные трусы и убежал, но не на луг, где купались все остальные.

Ушел далеко за город к Весам, где река глубокая и медленно течет среди высокого кустарника. Там он разделся, осторожно окунул в прохладную воду сперва руку, потом ногу, слегка вздрогнул – и решительно бросился в реку. И неторопливо поплыл против слабого течения, чувствуя, как уходят прочь пот и страх последних дней, и меж тем как река обнимала своей прохладой его хрупкое тело, душа его с новым упоением вступала в обладание прекрасным родным краем. Он поплыл быстрее, отдохнул, снова поплыл с ощущением блаженной прохлады и усталости. Лег на спину, позволил течению нести себя вниз по реке, слушал негромкое жужжание вечерних мушек, золотистыми облачками кружащих в воздухе, смотрел, как маленькие проворные ласточки прорезают позднее небо, а исчезнувшее за горами солнце озаряет его розовым светом. Когда он снова оделся и задумчиво пошел домой, долину уже наполнила тень.