– Тогда надо тебе пойти, Ханс, само собой. Но коли он начнет говорить про Библию, что она, мол, дело рук человеческих, и лжива, и не дарована Святым Духом, ты придешь ко мне, и мы об этом потолкуем. Согласен?
– Да, господин Флайг. Но я уверен, ничего дурного не случится.
– Сам увидишь, помяни мое слово.
Городского пастора дома еще не было, Хансу пришлось дожидаться его в кабинете. Разглядывая золотые названия книг, он думал о словах сапожника. Он уже не раз слышал такие высказывания о городском пасторе и о новомодном духовенстве вообще. Но теперь впервые с напряженным любопытством почувствовал себя причастным к этим вещам. Не в пример сапожнику, он не считал их очень уж важными и ужасными, скорее, чуял здесь возможность проникнуть в стародавние великие тайны. Когда он учился в младших классах, вопросы о вездесущности Господа, о местопребывании душ, о сатане и аде порой побуждали его к фантастическим размышлениям, но в последние суровые и полные трудов годы все это погрузилось в дремоту, и его ученическая вера в Христа лишь в разговорах с сапожником иногда пробуждалась к какой-никакой собственной жизни. Сравнивая сапожника с городским пастором, он невольно улыбнулся. Строгую, выработанную за тяжкие годы непоколебимость сапожника мальчик понять не мог, однако же многие считали Флайга, человека хотя и толкового, но простодушного и однобокого, святошей и насмехались над ним. На собраниях пиетистов он выступал как строгий братский судия и как сведущий толкователь Священного Писания, наставлял и вразумлял также и обитателей окрестных деревень, в остальном же был всего-навсего мелким ремесленником, как и все прочие, весьма ограниченным. А вот городской пастор, напротив, был не просто искусным и красноречивым проповедником, но еще и усердным и строгим ученым. Ханс с благоговением обвел взглядом книжные корешки.
Пастор вскоре пришел, сменил сюртук на легкую черную домашнюю куртку, вручил ученику греческое издание Евангелия от Луки и велел читать вслух. И сегодняшнее занятие было совсем не похоже на уроки латыни. Они прочитывали лишь несколько фраз, переводили их с предельнейшей точностью, а затем наставник на неброских примерах искусно и ярко раскрывал своеобычный дух этого языка, рассказывал, когда и каким образом возникла книга, и за один-единственный урок преподал мальчику совершенно новое представление об учении и чтении. Ханс начал смутно догадываться, какие загадки и намерения таятся в каждом стихе и слове, как исстари тысячи ученых, философов и исследователей ломали голову над этими вопросами, и ему казалось, будто сейчас и его самого принимают в круг искателей истины.
Он получил на время словарь и грамматику и дома весь вечер продолжал работу. Теперь он чувствовал, через какие горы труда и знаний ведет путь к подлинной науке, и был готов пробиваться, не бросая ничего по дороге. О сапожнике он пока что забыл.
На несколько дней это новое бытие захватило его целиком. Каждый вечер он ходил к городскому пастору, и каждый день подлинная ученость виделась ему все более прекрасной, все более сложной и все более желанной. Рано утром он рыбачил, после полудня купался на прибрежном лугу, в остальном же мало выходил из дома. Честолюбие, утонувшее было в страхе и триумфе экзамена, вновь пробудилось и не давало ему покоя. Одновременно в голове опять зашевелилось странное ощущение, которое он так часто испытывал в последние месяцы, – не боль, но скорая победная гонка учащенного пульса и резко взбудораженных сил, торопливо-бурный порыв вперед. Правда, затем приходила головная боль, но пока длилась эта чуткая разгоряченность, чтение и работа стремительно продвигались, он играючи прочитывал труднейшие фразы Ксенофонта, обычно стоившие ему не одну четверть часа, и словарь тогда почти не требовался, с обостренным пониманием он целиком пролетал сложные страницы, быстро и радостно. К этому особенному трудовому рвению и жажде знаний присоединялась и горделивая самоуверенность, будто школа, и учителя, и годы учения давно остались позади и он уже идет собственной стезею навстречу вершинам знания и умений.
Все это вновь завладевало им, а одновременно и летучий, будкий сон со странно отчетливыми грезами. Ночами, когда он просыпался с легкой головной болью и не мог уснуть, его охватывали нетерпеливое желание идти вперед и высокомерная гордость при мысли о том, насколько он опередил своих товарищей и с каким уважением и даже восхищением смотрели на него учителя и директор.
Директору доставляло искреннее удовольствие направлять и растить это им пробужденное, прекрасное честолюбие. Не стоит говорить, будто у школьных наставников нет сердца и все они косные и бездушные педанты! О нет, коли учитель видит, как у ребенка прорывается долго и безуспешно поощряемый талант, как мальчик бросает деревянную саблю, рогатку, лук и прочие детские игрушки, как он начинает стремиться вперед, как серьезность работы превращает неотесанного бутуза в тонко чувствующего, серьезного и едва ли не аскетичного подростка, как его лицо взрослеет, становится одухотвореннее, взгляд набирает глубины и целеустремленности, рука делается белее и спокойнее, – вот тогда душа учителя смеется от радости и гордости. Его долг и вверенное ему государством дело – усмирить и истребить в юном существе грубые силы и желания естества, а на их месте насадить спокойные, умеренные и признанные государством идеалы. Ведь не будь означенных усилий школы, иной ныне довольный бюргер и усердный чиновник стал бы неукротимым новатором либо фантазером, погрязшим в бесплодных мечтаниях!
Было в этом мальчике что-то необузданное, хаотическое, бескультурное, что еще надлежало сломить, опасный пламень, который еще до́лжно потушить и затоптать. Человек, каким его создала природа, опрометчив, непостижим, опасен. Он словно поток, мчащийся с незнакомой горы, дремучий лес без дорог и порядка. И подобно тому, как дремучий лес надлежит проредить, расчистить и принудительно ограничить, школе надлежит сломить, победить и принудительно ограничить природного человека; ее задача – согласно одобренным властью принципам сделать его полезным членом общества и пробудить в нем качества, полное формирование коих завершит затем тщательная муштра в казарме.
Как превосходно развивался младший Гибенрат! Праздношатание и игры он бросил почти по собственной воле, глупого смеха на уроках от него никто давным-давно не слыхал, распрощался он и с работой в саду, и с разведением кроликов, и со злосчастной рыбалкой.
Однажды вечером господин директор собственной персоной наведался в дом Гибенратов. Учтиво отделавшись от польщенного отца, он прошел в комнату Ханса и застал мальчика за Евангелием от Луки.
– Прекрасно, Гибенрат, снова прилежно работаешь! – чрезвычайно приветливо сказал директор. – Но почему же ты у меня больше не появляешься? Я жду тебя каждый день.
– Я бы пришел, – виновато отвечал Ханс, – просто мне хотелось принести хотя бы одну хорошую рыбину.
– Рыбину? Какую такую рыбину?
– Ну, карпа или что-нибудь в этом роде.
– Ах вот как. Ты снова рыбачишь?
– Да, немного. Папенька разрешил.
– Хм. Ну-ну. И получаешь большое удовольствие?
– Да, конечно.
– Прекрасно, прекрасно, ты ведь честно заслужил каникулы. И, наверно, тебе не очень-то хочется попутно немножко поучиться?
– Конечно, хочется, господин директор.
– Но я вовсе не имею намерения навязывать тебе что-то, к чему ты сам не расположен.
– Напротив, я очень даже расположен.
Директор несколько раз глубоко вздохнул, пригладил редкую бородку и сел на стул.
– Видишь ли, Ханс, дело обстоит так. По опыту издавна известно, что как раз после превосходно выдержанного экзамена часто вдруг наступает спад. В семинарии необходимо осваивать сразу несколько новых предметов. И некоторое число учащихся летом всегда работает впрок – нередко именно те, кто на экзамене показал себя менее успешно. И они тогда внезапно вырываются вперед за счет тех, кто в каникулы почивал на лаврах. – Он опять вздохнул. – Здесь, в школе, тебе было легко всегда оставаться первым. В семинарии же ты найдешь других товарищей, сплошь одаренных или весьма прилежных мальчиков, которых играючи не обогнать. Понимаешь?
– О да.
– Вот я и хотел предложить тебе на каникулах немного поработать впрок. Разумеется, в меру! Сейчас твое право и обязанность – хорошенько отдохнуть. Я думаю, час или два в день будет достаточно. Иначе легко выбиться из колеи, и затем понадобятся недели, чтобы снова войти в ритм. Как ты полагаешь?
– Я готов, господин директор, коли вы так добры…
– Вот и хорошо. Наряду с древнееврейским в семинарии прежде всего Гомер откроет перед тобой новый мир. И ты будешь читать его с удвоенным наслаждением и пониманием, если мы уже теперь заложим прочную основу. Язык Гомера, древний ионический диалект вкупе с гомеровской просодией – нечто особенное, совершенно своеобразное, он требует прилежания и обстоятельности, коль скоро вообще желаешь прийти к должному наслаждению этими сочинениями.
Разумеется, Ханс охотно согласился проникнуть и в этот новый мир и обещал приложить все старания. Однако ж то были еще цветочки. Директор откашлялся и благосклонно продолжил:
– Откровенно говоря, мне было бы приятно, если бы ты уделил несколько часов и математике. Считаешь ты недурно, но в математике все же отнюдь не силен. В семинарии тебе придется изучать алгебру и геометрию, а для этого не мешало бы взять несколько подготовительных уроков.
– Разумеется, господин директор.
– Я, как ты знаешь, всегда рад тебя видеть. Для меня дело чести, чтобы ты стал изрядным, дельным человеком. Что же до математики, тебе надобно попросить отца, чтобы он позволил тебе брать частные уроки у нашего преподавателя. Пожалуй, три-четыре урока в неделю.
– Да, господин директор.
Работа вновь цвела утешным пышным цветом, и Ханс испытывал угрызения совести, если изредка все-таки часок рыбачил или гулял. Привычный час купания самоотверженный учитель математики выбрал для своих уроков.