Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде — страница 40 из 114

Внешне Ханс в этих бурных событиях не участвовал. Карл Хамель порывисто и недвусмысленно предложил ему свою дружбу, а он в испуге отступил. Хамель тотчас же подружился с одним из обитателей «Спарты»; Ханс остался один. Безотчетное сильное чувство заманчиво-яркими красками рисовало ему на горизонте блаженные края дружбы, тихонько влекло туда. Но робость удерживала его. Суровые детские годы прошли без матери, дар привязанности увял, и любой внешний энтузиазм внушал ему ужас. Вдобавок мальчишечья гордость и, наконец, злополучное честолюбие. Он был не такой, как Люциус, для него вправду были важны знания, но, подобно Люциусу, он старался держать на расстоянии все, что могло отвлечь его от работы. И прилежно сидел за конторкой, хоть и страдал от зависти и тоски, видя, как другие наслаждаются своей дружбой. Карл Хамель не годился, но, если б кто-нибудь другой решительно попытался привлечь его к себе, он бы охотно уступил. Словно боязливая девочка, он сидел и ждал, не придет ли за ним кто-нибудь сильнее его и смелее, кто увлечет его за собой и заставит быть счастливым. Поскольку же наряду с этими обстоятельствами юным семинаристам приходилось много работать, особенно над древнееврейским, первое время для них промелькнуло очень быстро. В несчетных озерцах и прудах, окружающих Маульбронн, отражались блеклое небо поздней осени, увядающие ясени, березы и дубы и долгие сумерки, в чудесных лесах, завывая и злорадствуя, бушевал ветер предзимья, и уже не раз выпадал легкий иней.

Поэтичный Герман Хайльнер тщетно искал себе конгениального друга и теперь ежедневно в час прогулок одиноко бродил по лесам, в особенности предпочитая озеро Лесное, темный меланхоличный водоем, окаймленный камышом и навесом старых, пожухлых древесных крон. Печальная красота этого лесного уголка притягивала мечтателя, как магнит. Здесь он мог романтическим прутиком чертить круги в тихой воде, читать «Камышовые песни» Ленау[50] и, лежа в низких прибрежных камышах, размышлять об осенней теме умирания и тлена, под грустные аккорды листопада и шелеста голых верхушек деревьев. Тогда он нередко доставал из кармана черную тетрадочку и карандашом записывал стих-другой.

Так было и в тусклый полуденный час на исходе октября, когда Ханс Гибенрат, гуляя в одиночестве, забрел на то же место. Он увидел юного поэта, который задумчиво сидел на деревянных мостках маленького шлюза, с тетрадкой на коленях и очиненным карандашом в руке. Рядом лежала открытая книга. Ханс медленно подошел ближе.

– Здравствуй, Хайльнер! Чем занимаешься?

– Гомера читаю. А ты, Гибенратик?

– Так я и поверил. Знаю, чем ты занят.

– Неужели?

– Конечно, знаю. Ты стихи сочинял.

– Ты так думаешь?

– Ясное дело.

– Садись рядом!

Гибенрат сел на мостки подле Хайльнера и, болтая ногами над водой, следил, как тут и там побуревшие листья один за другим кружили в тихом прохладном воздухе и неслышно опускались на коричневатую водную гладь.

– Тоскливо здесь, – сказал Ханс.

– Да, верно.

Оба во весь рост растянулись на спине, так что от всего осеннего окружения видели разве только несколько поникших древесных верхушек, зато им открылось бледно-голубое небо с мирно плывущими островками облаков.

– Какие красивые облака! – сказал Ханс, спокойно наблюдая за ними.

– Да, Гибенратик, – вздохнул Хайльнер, – вот бы стать таким облаком!

– И что тогда?

– Тогда бы мы плыли в вышине над лесами, деревнями, округами и землями, словно красавцы-пароходы. Ты когда-нибудь видел пароход?

– Нет, Хайльнер. А ты?

– Я видел. Господи, ты же ничегошеньки в этом не смыслишь. Тебе бы только учиться да зубрить, в угоду честолюбию!

– Значит, по-твоему, я осёл?

– Этого я не говорил.

– Я вовсе не такой дурак, как ты думаешь. Но рассказывай дальше про пароходы.

Хайльнер повернулся, едва не свалившись в воду, и теперь лежал на животе, подперев голову ладонями и опершись на локти.

– На Рейне, – продолжил он, – я в каникулы видел такие пароходы. Один раз в воскресенье на палубе играла музыка и в темноте горели разноцветные фонари. Огни отражались в воде, а мы с музыкой плыли вниз по реке. Пили рейнское вино, а девушки были в белых платьях.

Ханс слушал и молчал, но, закрыв глаза, как наяву, видел пароход, плывущий в летней ночи, с музыкой, с красными огнями, с девушками в белых платьях. А Хайльнер рассказывал дальше:

– Да, было совсем не так, как сейчас. Кто здесь знает о таких вещах? Сплошь зануды, сплошь лицемеры! Надрываются, из кожи вон лезут и ничего превыше древнееврейского алфавита не знают. И ты такой же.

Ханс молчал. Странный все-таки человек этот Хайльнер. Мечтатель, поэт. Он часто ему удивлялся. Всем было известно, что работал Хайльнер очень мало, тем не менее он много знал, умел дать хороший ответ, но опять же презирал эти знания.

– Вот мы читаем Гомера, – насмешничал тот, – будто «Одиссея» – это поваренная книга. Два стиха за урок, а потом слово за словом пережевывается и исследуется, так что прямо с души воротит. А в конце урока каждый раз твердят: «Вот видите, как тонко поэт все повернул, вы заглянули в тайну поэтического творчества!» Вроде как соус вокруг частиц и аористов, чтобы уж вовсе не задохнуться. Мне такой Гомер не нужен. Да и вообще, что нам за дело до всякой древнегреческой чепухи? Попробуй кто-нибудь из нас немножко пожить на греческий лад, его бы мигом выгнали. Притом что наш дортуар называется «Эллада»! Сущее издевательство! Почему бы не назвать его «Мусорная корзина», или «Рабская клетка», или «Шапокляк»? Вся эта классическая чепуха просто надувательство.

Он плюнул в воздух.

– Слушай, ты только что писал стихи? – спросил Ханс.

– Да.

– О чем?

– Об озере и об осени.

– Покажи!

– Нет, они пока не готовы.

– А когда будут готовы?

– Тогда покажу, если хочешь.

Оба встали и медленно пошли обратно, в монастырь.

– Слушай, ты вообще заметил, как тут красиво? – спросил Хайльнер, когда они проходили мимо церковного притвора. – Залы, сводчатые окна, крестовые ходы, трапезные, готические и романские, все богатое, искусное, мастерской работы. И для чего этакое волшебство? Для трех десятков бедных мальчишек, которые станут священниками. Государство этому благоволит.

Всю вторую половину дня Ханс невольно думал о Хайльнере. Что он за человек? Хансовы заботы и желания для него вообще не существовали. Ему хватало собственных мыслей и слов, он жил ярче и вольнее, терпел странные страдания и, казалось, презирал все свое окружение. Он понимал красоту старинных колонн и стен. И занимался таинственным, странным искусством, отражая свою душу в стихах и выстраивая из фантазии собственную, мнимо живую жизнь. Он был подвижен, необуздан и за день отпускал больше шуток, чем Ханс за год. Был меланхоличен и словно бы наслаждался своей печалью как чем-то необычным и восхитительным.

Вечером того же дня Хайльнер преподнес дортуару образчик своей многоликой и эксцентричной натуры. Один из товарищей, пустомеля и мелкая душонка по имени Отто Венгер, затеял с ним спор. Некоторое время Хайльнер оставался спокоен, остроумен и заносчив, потом раскипятился и влепил противнику пощечину, а вскоре оба в запальчивости сцепились в неразрывный клубок и заметались по «Элладе», как корабль без руля и без ветрил, рывками, толчками катались вдоль стен, натыкаясь на стулья, молча, пыхтя, кипя и клокоча от злости. Товарищи с критическим видом наблюдали за ними, сторонились клубка, берегли свои ноги, конторки, лампы и в радостном напряжении ждали, чем все кончится. Через несколько минут Хайльнер с трудом высвободился, поднялся на ноги и перевел дух. Вид у него был растрепанный, глаза красные, воротник рубашки оторван, брюки на колене разодраны. Противник хотел было снова кинуться на него, но Хайльнер, скрестив руки на груди, не двинулся с места и высокомерно произнес:

– Я продолжать не стану… если хочешь, бей.

Отто Венгер, бранясь, ушел. Хайльнер прислонился к своей конторке, подкрутил лампу, засунул руки в карманы, словно стараясь что-то вспомнить. Внезапно из глаз у него покатились слезы, одна за другой, ручьем. Неслыханно, ведь слезы, без сомнения, – самое позорное для семинариста. А он даже не пытался их скрыть. Не выбежал из комнаты, нет, спокойно стоял, обратив к лампе побледневшее лицо, не утирал слезы, даже руки из карманов не вытащил. Все толпились вокруг, с любопытством и насмешкой глядя на него, пока Хартнер не стал перед ним и не сказал:

– Слушай, Хайльнер, тебе не стыдно?

Плачущий медленно огляделся по сторонам, будто только что пробудился от сна.

– Стыдно – перед вами? – громко и презрительно бросил он. – Нет, милейший.

Он провел ладонью по лицу, сердито усмехнулся, задул свою лампу и вышел вон.

На протяжении всей этой сцены Ханс Гибенрат оставался на своем месте, только временами испуганно и удивленно поглядывал на Хайльнера. Спустя четверть часа он рискнул поискать исчезнувшего. И углядел его в темном, холодном дормитории. Хайльнер, не шевелясь, сидел на подоконнике, в глубокой оконной нише, смотрел вниз, на крестовый ход. Со спины его плечи и узкая угловатая голова казались странно суровыми и совсем не мальчишечьими. Он не пошевелился, когда Ханс подошел к нему и стал у окна; лишь немного погодя он, не поворачивая головы, хриплым голосом спросил:

– Что стряслось?

– Это я, – робко сказал Ханс.

– Чего тебе надо?

– Ничего.

– Да? Тогда мотай отсюда.

Ханс обиделся и правда хотел уйти. Но Хайльнер остановил его.

– Погоди, – сказал он наигранно-шутливым тоном, – я ничего такого не думал.

Теперь они смотрели друг другу в лицо, и, вероятно, каждый в этот миг впервые по-настоящему видел лицо товарища и пытался представить себе, что за юношески чистыми чертами происходит особенная человеческая жизнь с ее своеобразием и обитает особенная, самобытная душа.

Герман Хайльнер медленно протянул руку, схватил Ханса за плечо и притянул к себе, пока их лица не оказались совсем рядом. А потом Ханс вдруг со странным ужасом ощутил, как губы Хайльнера коснулис