– Ты откуда? – спросил господин Гибенрат.
– С мельницы, от Флайга.
– Много он надавил?
– Две бочки, по-моему.
Он попросил разрешения позвать флайговских детишек, когда отец займется отжимом.
– Само собой, – буркнул папенька. – На той неделе. Тогда и приведешь!
До ужина оставался еще час. Ханс вышел в сад. Кроме двух елей, зелени сохранилось совсем мало. Он сломил ореховый прутик, со свистом взмахнул им, потом поворошил опавшую листву. Солнце уже скрылось за горой, черный контур которой с филигранно прорисованными верхушками елей прорезал зеленовато-голубое, свежее и ясное вечернее небо. Серая продолговатая тучка, от солнца по краям коричневато-желтая, медленно и уютно, словно возвращающийся домой корабль, плыла в прозрачном, золотистом воздухе к верховьям долины.
Странно, непривычно взволнованный зрелой многоцветной красотой этого вечера, Ханс бродил по саду. Временами останавливался, закрывал глаза и пытался представить себе Эмму, как она стояла против него возле пресса, как поила его из своего стакана, как нагнулась над чаном и, раскрасневшись, выпрямилась. Прямо воочию видел ее волосы, ее фигуру в облегающем голубом платье, ее шею, затененную на затылке темными волосками, и все это наполняло его восторгом и трепетом, только вот лицо ее он никак не мог себе представить.
Солнце село, но он не чувствовал холода и ощущал густеющие сумерки как покров, полный тайн, имени которым не знал. Понимал, конечно, что влюбился в хайльброннскую девушку, однако работу пробуждающейся возмужалости в своей крови осознавал лишь смутно – как непривычное, возбужденное и утомительное состояние.
За ужином было так странно сидеть в давно привычной обстановке, ведь он чувствовал себя совершенно преображенным. Отец, старуха-служанка, стол, приборы, да и вся комната вдруг показались ему постаревшими, и он смотрел на все с удивлением, отчужденностью и нежностью, будто вот только что воротился из долгой отлучки. В ту пору, когда его мысли занимал убийственный сук, он смотрел на тех же людей и те же вещи с печальным превосходством уходящего, а теперь вернулся и смотрел с удивлением, улыбкой, ощущением новообретенности.
Ужин закончился, и Ханс хотел было встать, но тут отец в своей обычной манере, без обиняков спросил:
– Хочешь стать механиком, Ханс, или лучше конторщиком?
– Что? – удивленно переспросил Ханс.
– Ты мог бы в конце следующей недели начать учеником у механика Шулера или еще через неделю – в ратуше. Подумай хорошенько! Завтра поговорим.
Ханс встал и вышел из комнаты. Неожиданный вопрос смутил его и озадачил. Внезапно перед ним явилась повседневная, деятельная, бурная жизнь, которая уже много месяцев была ему чужда, двуликая – манящая и грозная, – она обещала и требовала. По правде говоря, ему не хотелось ни в механики, ни в конторщики. Суровый физический труд ремесленника слегка его пугал. Тут ему вспомнился школьный друг Август, он ведь стал механиком, и можно с ним посоветоваться.
Пока он размышлял, возникшие перед глазами картины помутнели, поблекли, и дело это казалось ему вовсе не столь спешным и важным. Его тревожило и занимало другое, он нервно расхаживал взад-вперед по прихожей, неожиданно схватил шляпу, вышел из дома и медленно зашагал по улице. Решил, что должен сегодня еще раз увидеть Эмму.
Смеркалось. Из ближнего трактира долетали крики и хриплое пение. Некоторые окна были освещены, в других тут и там тоже загорались лампы, бросая в темноту слабое красноватое сияние. Длинная шеренга молоденьких девушек рука об руку, громко смеясь и переговариваясь, фланировала по улице, покачивалась в неверном свете и теплой волной юности и веселья катилась по засыпающему городку. Ханс долго смотрел им вслед, сердце едва не выскакивало из груди. Из завешенного гардинами окна доносились звуки скрипки. У фонтана какая-то женщина промывала салат. По мосту прогуливались два парня со своими зазнобами. Один держал свою девушку за руку и на ходу курил сигару. Вторая парочка шла медленно, тесно обнявшись, парень обхватил девушку за талию, а та плечом и головой прижималась к его груди. Ханс сотни раз видел такую картину и не обращал внимания. Теперь же в этом сквозила какая-то тайна, какой-то неясный, но чувственно-сладкий смысл; некоторое время он смотрел на парочку, а фантазия его безотчетно стремилась понять происходящее и, казалось, вот-вот достигнет цели. С замиранием сердца, взволнованный до глубины души, он чувствовал, что приблизился к великой тайне, не ведая, восхитительна она или ужасна, но с трепетом угадывая в ней и то, и другое. Возле флайговского домика он остановился, духу не хватало войти. Что он будет там делать? Что скажет? Невольно вспомнилось, как он часто приходил сюда одиннадцати-двенадцатилетним мальчиком; Флайг рассказывал ему библейские истории и стойко выдерживал натиск его пытливых вопросов про ад, про чертей и духов. Воспоминания не доставили удовольствия, Ханс ощущал укоры совести. Не знал, что делать, не знал даже, чего, собственно, хочет, однако ему казалось, он на пороге чего-то тайного и запретного. Вдобавок, думал он, по отношению к сапожнику несправедливо, что он этак вот стоит впотьмах у его двери и не заходит. Ведь если Флайг увидит его и выйдет, то, наверно, даже не выбранит, а высмеет, и этого он боялся больше всего.
Он прокрался за дом и мог теперь от садовой ограды заглянуть в освещенную горницу. Мастера он не увидел. Жена его то ли шила, то ли вязала, старший мальчик еще не ложился, читал у стола. Эмма ходила по комнате, очевидно, прибирала, так что он видел ее лишь временами. Безмолвие кругом, отчетливо слышен любой самый отдаленный шаг на улице, а по другую сторону сада – тихий плеск реки. Ночной мрак быстро сгущался, заметно холодало.
Рядом с окнами горницы темнело небольшое окно прихожей. Через некоторое время у этого окошка появилась неясная фигура, высунулась наружу, всмотрелась в темноту. Ханс узнал Эмму, и сердце у него замерло в боязливом ожидании. Девушка долго стояла у окна, спокойно глядя в сад, но он не знал, видит ли она его и узнаёт ли. Он не шевелился, неотрывно смотрел на нее, в смутной робости одновременно и надеясь, и опасаясь, что она узнает его.
Неясная фигура исчезла из окна, а вслед за тем отворилась дверка в сад, и Эмма вышла из дома. С испугу Ханс едва не бросился наутек, но безвольно застыл у ограды, глядя, как девушка медленно идет к нему по темному саду, при каждом ее шаге его так и подмывало убежать, но что-то куда более сильное удерживало на месте.
А Эмма уже стояла прямо перед ним, меньше чем в полушаге, их разделяла лишь невысокая ограда, и девушка смотрела на него внимательно и странно. Довольно долго оба не говорили ни слова. Потом она тихо спросила:
– Что тебе нужно?
– Ничего, – ответил он; его словно приласкали, ведь она обратилась к нему на «ты».
Она протянула ему руку над оградой. Ханс несмело и бережно взял ее, легонько пожал и тут заметил, что она не отдергивается, набрался храбрости и осторожно погладил теплую девичью ручку. Она и тут не отдернулась, покорно осталась в его ладони, и он приложил ее к своей щеке. Волна пронзительного восторга, диковинного тепла и блаженной усталости захлестнула его, воздух вокруг казался прохладным и чуть влажным, он не видел больше ни улицы, ни сада, только светлое лицо вблизи и гриву темных волос.
И словно из дальней ночной дали прилетел тихий вопрос:
– Хочешь меня поцеловать?
Светлое лицо приблизилось, под тяжестью тела дощечки ограды чуточку отогнулись, распущенные, душистые волосы скользнули по лбу Ханса, а глаза, прикрытые широкими белыми веками и темными ресницами, оказались совсем рядом. Резкая дрожь пробежала по его телу, когда он робкими губами коснулся губ девушки. В испуге он тотчас отпрянул, но она обхватила его голову ладонями, прильнула лицом к его лицу, не отпуская его губы. Он чувствовал, как ее горячий рот прижимается к его губам и жадно впивается в них, будто желая высосать из него жизнь. Огромная слабость овладела им; еще прежде, чем чужие губы отпустили его, трепетный восторг сменился смертельной усталостью и болью, а когда Эмма наконец отстранилась, он пошатнулся и судорожно вцепился пальцами в ограду.
– Приходи завтра вечером снова, – сказала Эмма и быстро направилась обратно к дому. Она не пробыла здесь и пяти минут, но Хансу казалось, прошла целая вечность. Пустым взглядом он смотрел вслед девушке, все еще цепляясь за ограду, и чувствовал себя слишком усталым, чтобы сделать хоть шаг. В забытьи он слушал, как кровь молотом стучит в висках, неровными, болезненными волнами то отливает от сердца, то вновь приливает, перехватывая дыхание.
Он увидел, как в комнате отворилась дверь, вошел мастер, который до сих пор, верно, работал в мастерской. Страх, что его могут заметить, погнал Ханса прочь. Шел он медленно, нехотя и неуверенно, как слегка подвыпивший человек, и при каждом шаге чувствовал себя так, будто вот сейчас ноги откажут и он рухнет на колени. Темные улочки с сонными фронтонами и тусклыми красными глазами окон ползли мимо, точно выцветшие кулисы, мост, река, дворы и сады. Фонтан на Кожевенной плескал странно громко и звучно. В плену грез Ханс открыл калитку, прошел по кромешно-темной дорожке, поднялся по ступенькам, открыл и закрыл одну дверь, потом другую, сел в комнате на стол и очнулся лишь спустя некоторое время, осознав, что находится дома, в своей каморке. Прошло еще несколько времени, прежде чем он решил раздеться. Рассеянно снял одежду и сидел у окна, пока холод осенней ночи не пробрал его до костей и не загнал под одеяло.
Он думал, что мигом заснет. Но едва лег и немного согрелся, как снова началось сердцебиение и неровное, мощное волнение в крови. Стоило закрыть глаза, и ему чудилось, что губы девушки еще впиваются в его рот, что она высасывает из него душу и наполняет его мучительным жаром.
Уснул он поздно и тотчас ринулся в лихорадочную череду сновидений. Он стоял в пугающе-непроглядной тьме, ощупью схватил Эмму за плечо, она обняла его, и оба начали медленно погружаться в теплый, глубокий поток. Внезапно рядом возник сапожник, спросил, почему он больше не заходит, а Ханс невольно рассмеялся и заметил, что это не Флайг, а Герман Хайльнер, сидят они оба на подоконнике в маульброннской молельне, и Хайльнер отпускает шуточки. Но и это тотчас исчезло, он стоял у пресса, Эмма упиралась в рычаг, а он изо всех сил старался его повернуть. Она перегнулась к нему, ища его губы, стало тихо и темно, хоть глаз выколи, и опять он тонул в теплой, черной пучине, умирая от головокружения. Одновременно он слышал, как эфор произносит речь, только не знал, относится ли она к нему.