Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде — страница 83 из 114

– Все в порядке? – приветливо спросила она. – Вы стали старше, но выглядите хорошо. Мы давно вас ждали.

Она стала расспрашивать меня обо всех друзьях, о своем отце, о моей матери, и когда потеплела и забыла о своей робости в первые минуты, то я увидел ее совершенно такой же, как раньше. Моя скованность вдруг исчезла, и теперь я говорил с ней как с доброй приятельницей, рассказал о лете, проведенном у моря, о своей работе, о Тайзерах и под конец даже о бедной фройляйн Шнибель.

– Ну вот, – воскликнула она, – а теперь здесь ставят вашу оперу! Вам это будет приятно.

– Да, – сказал я, – но приятнее всего мне будет опять услышать, как вы поете.

Она кивнула в ответ.

– Мне тоже этого хочется. Пою я много, но почти только для себя. Мы споем все ваши песни, они у меня всегда под рукой и не успевают покрыться пылью. Оставайтесь с нами обедать, муж должен скоро прийти, потом, после обеда, он сможет проводить вас к дирижеру.

Мы пошли с ней в музыкальную гостиную, я сел за фортепиано, и она пела мои песни прежних дней, пела так, что я притих и с трудом сохранял веселый вид. Голос ее стал более зрелым и твердым, но все так же легко, без напряжения, взлетал вверх и, воскрешая воспоминания о лучших днях моей жизни, проникал мне в самое сердце. Я сидел за клавишами как завороженный, тихо играл по старым нотам и моментами, слушая с закрытыми глазами, не мог отличить Теперь от Тогда. Разве не была она частью меня самого и моей жизни? Разве не были мы близки, как брат и сестра, как неразлучные друзья? Конечно, с Муотом она пела совсем по-другому! Еще некоторое время мы сидели и болтали, веселые, сознавая, что нам не так уж много надо сказать друг другу, ибо мы чувствовали, что никаких объяснений между нами не требуется. Как ей живется, как она ладит с мужем – об этом я сейчас не думал, это я позднее смогу увидеть сам. Во всяком случае, со своего пути она не свернула, не изменила своей натуре, и если ей жилось не так уж хорошо и приходилось что-то терпеть, то терпела она достойно и без ожесточения.

Через час пришел Генрих, которому уже было известно о том, что я здесь. Он сразу начал говорить о моей опере, казалось, для всех она важнее, чем для меня самого. Я спросил, как ему нравится в Мюнхене и как живется.

– Как везде, – серьезно ответил он. – Публика меня не любит, она чувствует, что я тоже перед ней не заискиваю. Меня редко хорошо принимают с первого выступления, я всякий раз должен прежде завоевать и увлечь людей. Так что успех у меня есть, а любовью я не пользуюсь. Иногда я действительно пою прескверно, это я должен признать сам. Ну, твоя опера будет иметь успех, на это ты можешь рассчитывать, я как певец тоже на это надеюсь. Сегодня мы пойдем к дирижеру, завтра пригласим певицу и кого ты захочешь еще. Завтра утром состоится также репетиция оркестра. Думаю, ты будешь доволен.

За столом я имел возможность наблюдать, что с Гертрудой он чрезвычайно вежлив, и это мне совсем не понравилось. И так продолжалось все время, пока я находился в Мюнхене и каждый день видел их обоих. Они были замечательно красивой парой и производили впечатление всюду, куда бы ни пришли. Но между ними царил холод, и я полагал, что только сила Гертруды и ее внутреннее превосходство заставляют его претворять этот холод в вежливость и облекать в достойную форму. Она, кажется, только недавно очнулась от своей страсти к этому красавцу и еще надеялась на возврат утраченной сердечности. Во всяком случае, это она принуждала его тоже соблюдать должную форму. Она была слишком благородна и добра для того, чтобы изображать из себя разочарованную и непонятую женщину даже перед друзьями и кому-то показывать свое тайное страдание, пусть она и не могла его скрыть от меня. Однако даже от меня она не стерпела бы ни взгляда, ни жеста понимания или сочувствия, мы разговаривали и держали себя совершенно так, как будто бы ее супружество было безоблачным. Долго ли продержится такое состояние, было неизвестно и зависело всецело от Муота, чье своенравное поведение, как я здесь впервые увидел, было обуздано женщиной. Мне было жаль их обоих, однако я не очень удивился такому положению вещей. Оба они изведали страсть и насладились ею, теперь им надо было либо учиться самоотречению и сохранять счастливое время в щемящих воспоминаниях, либо найти путь к новому счастью и новой любви. Возможно, появись у них ребенок, он вновь привел бы их друг к другу, не в покинутый райский сад любовного пыла, но зато к новому доброму согласию, к воле жить вместе и приноровиться друг к другу. У Гертруды для этого было достаточно силы и внутренней ясности, это я знал. Найдет ли их в себе Генрих тоже – над этим я не хотел ломать голову. Насколько они внушали мне жалость тем, что могучий, прекрасный вихрь их первого увлечения и упоения друг другом уже миновал, настолько же меня радовало сдержанное поведение их обоих, потому что они все еще сохраняли, не только перед людьми, но и друг перед другом, свою красоту и достоинство.

Между тем я не захотел принять приглашение жить в доме Муота, и он не настаивал. Я бывал там ежедневно, и мне было приятно видеть, что Гертруда рада моему приходу и что беседа со мной и музицирование доставляют ей удовольствие, так что не я один в долгу.

Премьера оперы была назначена на декабрь. Я пробыл в Мюнхене две недели, принимал участие во всех репетициях оркестра, вынужден был в одном-другом месте что-то вычеркнуть и подправить, но увидел, что мое произведение в хороших руках. Мне странно было смотреть, как певцы и певицы, скрипачи и флейтисты, капельмейстер и хор занимаются моим сочинением, которое для меня самого стало чужим и дышало жизнью, что уже не была моей.

– Погоди, – говорил иногда Генрих Муот, – скоро тебе придется дышать омерзительным воздухом известности. Впору пожелать тебе, чтобы твоя опера провалилась. Иначе ведь тебя начнет преследовать целая свора, скоро ты сможешь торговать локонами и автографами и убедишься, сколько вкуса и любезности в поклонении стада. Уже сейчас все говорят о твоей хромой ноге. Это способствует популярности!

После необходимых репетиций и проб я уехал домой, чтобы вернуться лишь за несколько дней до премьеры. Тайзер так и сыпал вопросами о постановке, он думал о сотнях мелочей в оркестре, которых я почти не заметил, и ждал предстоящего спектакля с большим волнением и беспокойством, нежели я сам. Когда я пригласил его вместе с сестрой присутствовать на премьере, он подпрыгнул от радости. Зато матушка не хотела участвовать в нашем зимнем путешествии и наших волнениях, и меня это не огорчило.

Постепенно я тоже стал испытывать тревогу, и вечером мне нужен был стакан красного вина, чтобы уснуть.

Зима наступила рано, и наш домик утопал в снегу посреди облетевшего сада, когда однажды утром брат и сестра Тайзеры заехали за мной в карете. Матушка помахала нам вслед из окна, карета отъехала, и Тайзер с укутанной толстым шарфом шеей запел песню путника. В течение всей нашей долгой поездки на поезде он вел себя как мальчишка, едущий на рождественские каникулы, а хорошенькая Бригитта сияла более тихой радостью. Ее общество было мне приятно, потому что все мое спокойствие улетучилось и событий, предстоявших в ближайшие дни, я ждал как приговоренный. Это сразу же заметил Муот, встречавший нас на вокзале.

– У тебя страх перед публикой, парень, – засмеялся он с довольным видом. – Благодарение Господу! Ты же все-таки музыкант, а не философ.

И он, видимо, был прав, потому что мое волнение не проходило до самой премьеры, и в те ночи я не спал. Из всех нас один Муот сохранял спокойствие. Тайзер горел нетерпением, приходил на каждую репетицию и без устали критиковал. Вытянув шею и прислушиваясь, сидел он на репетициях рядом со мной, в затруднительных местах громко отбивал такт кулаком, хвалил или качал головой.

– Здесь не хватает флейты! – воскликнул он на первой же репетиции оркестра, да так громко, что дирижер невольно взглянул в нашу сторону.

– Нам пришлось ее убрать, – сказал я, улыбаясь.

– Убрать? Флейту? С какой стати? Что за свинство! Гляди в оба, не то они профукают тебе всю твою увертюру!

Как было не засмеяться, однако мне пришлось удерживать его силой, до того он рвался в бой. Но когда заиграли его любимое место в увертюре, где вступают альты и виолончели, он откинулся назад, закрыв глаза, судорожно сжал мою руку, а потом пристыженно прошептал:

– Да, тут у меня прямо слезы навернулись. Чертовски здорово.

Я еще не слышал, как исполняется партия сопрано. И теперь мне было странно и больно впервые внимать чужому голосу в этой партии. Певица справлялась с ней хорошо, и я сразу выразил ей свою благодарность, но сердцем вспоминал предзакатные часы, когда те же слова пела Гертруда, и у меня было чувство безотчетного тоскливого неудовольствия, какое бывает, когда ты отдал какую-то дорогую тебе вещь и теперь впервые видишь ее в чужих руках.

Гертруду я в те дни видел редко, она с улыбкой наблюдала мое лихорадочное состояние и махнула на меня рукой. Я побывал у нее вместе с Тайзерами, она с веселой сердечностью приняла Бригитту, которая восхищенно смотрела на эту красивую благородную женщину. С тех пор девушка прямо бредила Гертрудой и пела ей хвалу, к которой присоединялся и ее брат.

Последние два дня перед премьерой я помню смутно, все во мне перемешалось. Появились новые волнения: один певец охрип, другой был обижен, что не получил более значительной роли, и на последних репетициях вел себя очень скверно, дирижер делался тем сдержаннее и холодней, чем больше у меня возникало замечаний. Муот иногда меня поддерживал и преспокойно улыбался, наблюдая всю эту суматоху, в этой ситуации он был мне полезней, нежели добряк Тайзер, который носился туда-сюда, как огненный дьявол, и всюду находил, к чему придраться. Бригитта смотрела на меня почтительно, но и с некоторой жалостью, когда в спокойные часы все мы сидели вместе в отеле, подавленные и довольно молчаливые.

Дни тем временем шли, и вот наступил вечер премьеры. Пока театр заполнялся публикой, я стоял за сценой, не имея уже никакой возможности хоть что-то сделать или посоветовать. В конце концов я прибился к Муоту, он был уже в костюме и, сидя вдали от шума в какой-то комнатке или, скорее, в закутке, медленно опорожнял полбутылки шампанского.