Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде — страница 85 из 114

– Она считает, что он пьет.

– Немного он попивал всегда, – заметил я успокаивающим тоном, – но пьяным я его ни разу не видел. Он за собой следит. Человек он нервный, бывает, срывается, он сам, наверно, сильнее страдает от своей натуры, чем заставляет страдать других.

Никто из нас не знал, как ужасно страдали молча эти два красивых замечательных человека. Я не думаю, чтобы они когда-нибудь переставали любить друг друга. Но по сути своей натуры они друг другу не подходили и становились близки только в волнении и в сиянье возвышенных минут. Радостно-серьезного приятия жизни, ровного дыхания при собственной внутренней ясности Муот никогда не ведал, а Гертруда могла только терпеть и с жалостью наблюдать его бушеванья и раздумья, его падения и подъемы, его вечную жажду самозабвения и дурмана, но не могла ни изменить этого, ни в этом участвовать. Так они, любя друг друга, никогда полностью не сходились, и в то время как он видел, что обманулся в своей тайной надежде прийти благодаря Гертруде к миру и удовлетворению, она была принуждена бессильно смотреть и страдать от того, что ее добрая воля и ее жертва напрасны и что даже она не может утешить его и спасти от самого себя. Так у обоих оказались разбиты тайная мечта и самое заветное желание, они могли оставаться вместе, только щадя друг друга и принося жертвы, и было мужеством с их стороны, что они это делали. Я снова увидел Генриха только летом, когда он привез Гертруду к отцу. Он был с ней и со мной так нежен и предупредителен, каким я никогда еще его не видел; я заметил, как он боится ее потерять, и почувствовал также, что этой потери он не перенесет. Она, однако, была усталая и хотела только покоя и жизни в тиши, чтобы снова найти себя и снова обрести силу и равновесие. Однажды в прохладный вечер мы собрались у нас в саду. Гертруда сидела между моей матерью и Бригиттой, которую она держала за руку, Генрих тихо прохаживался взад-вперед среди роз, а мы с Тайзером играли на террасе скрипичную сонату. Как покойно отдыхала Гертруда, вдыхая мир этого часа, и как Бригитта с обожанием льнула к этой прекрасной страдающей женщине, и как Муот, в добром расположении духа, тихими шагами расхаживал поодаль, в тени, и слушал – эта картина осталась неизгладимой в моей душе. Позже Генрих сказал мне шутливо, но с грустными глазами:

– Как сидят рядком эти три женщины! Из всех троих счастливой выглядит только твоя матушка. Попробуем и мы дожить до ее лет.

Потом мы разъехались: Муот отправился один в Байрейт, Гертруда с отцом в горы, Тайзеры в Штирию, а мы с матушкой опять к Северному морю. Там я часто бродил по берегу, слушал море и совсем так же, как много лет назад в годы ранней юности, с удивлением и боязнью размышлял о печально-нелепой сумятице жизни, о том, что любовь может быть напрасной и что люди, которые хорошо друг к другу относятся, живут, минуя один другого в своей судьбе, у каждого – собственной, непостижимой, и насколько каждый хотел бы помочь другому и быть к нему ближе, но не может этого, как бывает в бессмысленных и смутных ночных кошмарах. Вспоминались мне часто и слова Муота о молодости и старости, и я задавался вопросом, станет ли жизнь когда-нибудь и для меня простой и ясной. Матушка улыбнулась, когда я коснулся в разговоре этой темы, и вид у нее был по-настоящему довольный. И чтобы меня пристыдить, она напомнила мне о моем друге Тайзере, который был еще совсем не стар и все же достаточно стар для того, чтобы успеть испытать свою долю, но продолжал жить безмятежно, как ребенок, с мелодией Моцарта на устах. Дело было не в возрасте, это я понимал и сам, и, возможно, наше страдание и неведение было действительно только болезнью, о которой мне когда-то говорил господин Лоэ. Или этот мудрец был тоже ребенком, как Тайзер?

Так или иначе, от моих рассуждений и напряженных раздумий ничего не менялось. Когда музыка волновала мне сердце, я понимал все без слов, чувствовал в глубине всякой жизни чистую гармонию и, казалось мне, знал, что во всем происходящем скрыт некий смысл и прекрасный закон. Если это и было заблуждение, то я жил в его власти и оно делало меня счастливым.

Возможно, было бы лучше, если бы Гертруда не расставалась на лето с мужем. Она, правда, начала приходить в себя и осенью, когда я увидел ее по возвращении из путешествия, выглядела более здоровой и крепкой. Однако надежды, которые мы возлагали на эту поправку, оказались напрасными.

Гертруде хорошо жилось эти месяцы с отцом, она могла уступить своей потребности в покое и с облегчением отдаться тихому существованию без ежедневных стычек, как усталый человек отдается сну, едва лишь ему позволят лечь. Но теперь выяснилось, что она измучена сильнее, чем мы полагали и чем сознавала она сама. Ибо теперь, когда Муот должен был вскоре ее увезти, она впала в малодушный страх, потеряла сон и умоляла отца еще на некоторое время оставить ее у себя.

Конечно, Имтор немножко испугался, ведь ему казалось естественным полагать, что она будет рада вернуться к Муоту с новыми силами и окрепшей волей, однако спорить не стал, а даже осторожно подал ей мысль о длительной временной разлуке как подготовке к последующему разводу. Однако против этого она восстала с большим волнением.

– Я же люблю его! – горячо воскликнула она. – И никогда ему не изменю. Но только с ним так трудно жить! Я просто хочу еще немного отдохнуть, может быть, два-три месяца, пока не наберусь настоящего мужества.

Старик Имтор старался успокоить ее, он и сам был совсем не прочь еще на какое-то время оставить дочь у себя. Он написал Муоту, что Гертруда пока нездорова и хочет еще некоторое время побыть дома. К сожалению, тот принял это известие болезненно. За месяцы разлуки тоска по жене завладела им с неодолимой силой, он радовался, что она вот-вот приедет, и был полон благих намерений снова полностью покорить ее и привязать к себе.

Письмо Имтора было для него тяжелым разочарованием. Он тотчас написал ему гневный ответ, полный недоверия к тестю. Он полагал, что старик поработал против него, так как хотел расторжения этого брака, и потребовал немедленной встречи с Гертрудой, твердо надеясь, что снова покорит ее. Старик пришел с этим письмом ко мне, и мы долго обсуждали, что делать. Нам обоим казалось правильным, что в данный момент встречи супругов лучше избежать, поскольку Гертруда сейчас не в силах вынести никаких бурь. Имтор был очень озабочен и попросил меня съездить к Муоту и уговорить его, чтобы он на время оставил Гертруду в покое. Теперь я знаю, что должен был это сделать. Тогда же у меня были сомнения, и я считал опасным открыть моему другу, что я – поверенный его тестя и знаком с такими подробностями его жизни, в какие он сам меня посвящать не хотел. Так что я воспротивился этому, и дело ограничилось письмом старика, которое, конечно, ничего не исправило.

Напротив, без предупреждения приехал сам Муот и всех нас испугал почти безудержной страстностью своей любви и своего недоверия. Гертруда, ничего не знавшая о состоявшейся переписке, была совершенно ошеломлена и подавлена приездом мужа, которого она никак не ожидала, и его прямо-таки злобным возбуждением. Произошла неприятная сцена, о которой я мало что мог узнать. Я знаю одно: Муот требовал от Гертруды, чтобы она вернулась с ним в Мюнхен. Она объявила, что готова последовать за ним, если это необходимо, но просила все-таки дать ей еще пожить у отца, она устала, и ей еще нужен покой. Тогда он стал укорять ее в том, что она хочет от него сбежать по наущению отца, ее кроткие объяснения только усугубили его недоверие, и в приступе гнева и горечи он дошел до такой глупости, что не долго думая прямо приказал ей к нему вернуться. Тут уж ее гордость взбунтовалась, она сохранила самообладание, но отказалась дальше его слушать и объявила, что теперь в любом случае останется здесь. За этой сценой на другое утро последовало нечто вроде примирения, и Муот, пристыженный и раскаявшийся, одобрял теперь все ее желания. После этого он уехал, не зайдя ко мне.

Когда я об этом услышал, то испугался и понял, что надвигается беда, которой я боялся с самого начала. После такой гадкой и глупой сцены, думал я, понадобится много времени, прежде чем она снова обретет ясность и мужество для возвращения к нему. А ему между тем грозит опасность одичать и, несмотря на всю его тоску, стать ей еще более чуждым. Он долго не выдержит одиночества в доме, где какое-то время был счастлив, придет в отчаяние, запьет, возможно, свяжется опять с другими женщинами, которые и без того за ним бегали.

Но пока было тихо. Муот написал Гертруде и еще раз просил прощения, она ответила и, полная сострадания и мягкости, призывала его к терпению. Я мало виделся с ней в это время. Иногда я делал попытку побудить ее спеть, но она всякий раз качала головой. Однако я много раз заставал ее за роялем.

Странно и неприятно мне было видеть эту красивую, гордую женщину, которую я находил всегда полной сил, жизнерадостности и внутреннего спокойствия, ныне запуганной и поколебленной в самой основе своего чувства. Иногда она заходила к моей матери, дружески расспрашивала о нашем житье-бытье, сидела недолгое время на сером диване рядом со старой женщиной и пыталась болтать, и у меня сердце разрывалось, когда я слушал ее и видел, каких усилий ей стоит выжать из себя улыбку. Мы старательно делали вид, будто ни я и никто из нас не знает о ее страдании или будто мы принимаем его за нервозность и физическую слабость. Я просто не в силах был смотреть ей в глаза – так отчетливо в них читалась невысказанная боль, о которой я не должен был знать. И мы разговаривали, жили, проходили друг мимо друга, словно все было как всегда, и все-таки друг друга стыдились и избегали! И посреди этого печального смятения чувств мною то и дело с внезапным лихорадочным пылом овладевало представление, что ее сердце больше не принадлежит ее мужу, оно свободно и теперь от меня зависит не потерять его снова и завоевать и укрыть на своей груди от всех бурь и страданий. Тогда я запирался у себя, играл пламенную, зазывающую музыку своей оперы, которую вдруг опять полюбил и стал понимать, лежал ночами, горя желанием и жаждой, и переживал все с улыбкой преодоленные муки юности и неутолимого вожделения еще раз, не менее тяжело, чем тогда, когда я впервые сгорал от любви к ней и подарил ей тот единственный, незабываемый поцелуй. Он опять пылал у меня на губах и за несколько часов спалил дотла мое многолетнее спокойствие и самоотречение.