Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде — страница 96 из 114

– Ладно. Ну а мы выпьем, Отто. Твое здоровье!

Он залпом выпил полбокала.

Альбер продолжал играть роль благовоспитанного юноши, который хотя и имеет вполне определенные взгляды, но скромно держит их при себе, предоставляя слово старшим, не затем чтобы учиться, а чтобы к нему не приставали. Роль эта плохо ему подходила, и вскоре он почувствовал себя крайне неловко. Он отнюдь не хотел давать отцу, которого привык по возможности игнорировать, ни малейшего повода для критических замечаний.

Буркхардт молча наблюдал за происходящим, и таким образом не нашлось никого, кто бы добровольно возобновил иссякший от холода застольный разговор. Все спешили закончить трапезу, с вежливой обстоятельностью передавали друг другу то и это, сконфуженно вертели в руках десертные ложки и в невеселой трезвости дожидались, когда можно будет встать и разойтись. Именно в этот час Отто Буркхардт до глубины души прочувствовал отчуждение и холодное, безнадежное равнодушие, в котором окоченели и зачахли брак и жизнь его друга. Бегло глянув в его сторону, он увидел, как Верагут с досадой и скукой смотрит на еду, к которой едва притронулся, и, на секунду перехватив его взгляд, прочитал в его глазах мольбу и стыд, ведь он выдал свое состояние.

Грустное зрелище; казалось, равнодушное молчание, смущенный холод и безотрадная принужденность трапезы внезапно во весь голос заявили о Верагутовом позоре. И Отто ясно ощутил, что впредь каждый день его пребывания здесь станет лишь мерзким продолжением этого постыдного зрительства и мукой для друга, который лишь с отвращением поддерживал видимость и уже не имел ни сил, ни желания приукрашивать перед зрителем свое убожество. Необходимо положить этому конец.

Едва госпожа Верагут встала, ее муж тотчас отодвинул свое кресло.

– Я очень устал и прошу меня извинить. Не обращайте внимания!

Он вышел, забыв закрыть за собою дверь, и Отто слышал, как он медленно, тяжелыми шагами прошел по коридору и по скрипучей лестнице.

Буркхардт закрыл дверь и проводил хозяйку дома в салон, где рояль был по-прежнему открыт и вечерний ветерок перебирал нотные листы на пюпитре.

– Я хотел попросить вас что-нибудь сыграть, – неловко сказал он. – Но мне кажется, ваш муж не очень хорошо себя чувствует, ведь он весь день работал на солнце. С вашего позволения, я ненадолго составлю ему компанию.

Госпожа Верагут серьезно кивнула и даже не пыталась удержать его. Он откланялся и вышел, Альбер проводил его до лестницы.

Глава 5

Смеркалось, когда Отто Буркхардт вышел из уже освещенной большой лампой передней и попрощался с Альбером. Под каштанами он остановился, жадно вдохнул приятно прохладный, пахнущий листвою вечерний воздух и стер со лба крупные капли пота. Если он может немного помочь своему другу, то именно сейчас.

В жилище художника света не было, и ни в мастерской, ни в подсобных помещениях он друга не нашел. Открыл дверь к озеру, тихонько обошел вокруг дома. И увидел его: Верагут сидел в плетеном кресле, в котором утром писал его, сидел, подперев голову руками и закрыв ладонями лицо, спокойно, будто спал.

– Йоханн! – негромко окликнул он, подошел, положил руку на склоненную голову.

Ответа не было. Буркхардт молча стоял в ожидании, поглаживая сраженного усталостью и мукой по коротким жестким волосам. В кронах деревьев гулял ветерок, в остальном было тихо и по-вечернему безмятежно. Шли минуты. Как вдруг от господского дома накатила сквозь сумерки широкая волна звуков, мощный, долгий аккорд, затем еще один. Первый такт фортепианной сонаты.

Художник поднял голову, мягко стряхнул руку друга, встал. Усталыми сухими глазами спокойно посмотрел на Буркхардта, попробовал улыбнуться, но не стал, только застывшие черты расслабились.

– Идем в дом, – сказал он и махнул рукой, словно отталкивая от себя наплывающую музыку.

Он пошел впереди. У двери мастерской остановился.

– Думаю, ты вряд ли задержишься здесь надолго?

«Как он все чувствует!» – подумал Буркхардт. И сдержанным голосом ответил:

– Один день роли не играет. Пожалуй, уеду послезавтра.

Верагут ощупью искал выключатели. С легким металлическим щелчком в мастерской вспыхнул слепяще-яркий свет.

– Тогда давай-ка разопьем бутылочку доброго винца.

Он позвонил в колокольчик, вызвал Роберта и отдал ему распоряжения. Посредине мастерской стоял новый портрет Буркхардта, почти готовый. Они постояли, глядя на него, меж тем как Роберт пододвинул стол и кресла, принес вино и лед, сигары и пепельницы.

– Отлично, Роберт, можете идти. Утром не будить! А теперь оставьте нас одних!

Они сели, чокнулись. Художник беспокойно поерзал в кресле, опять встал и выключил половину ламп. Потом снова грузно сел.

– Портрет еще не вполне готов, – начал он. – Возьми сигару! И будет вполне недурен, но в конце концов это не так важно. Да мы и увидимся еще.

Он выбрал себе сигару, тщательно обрезал, повертел в нервных пальцах и снова отложил.

– На сей раз ты приехал не слишком удачно, Отто. Мне жаль.

Голос у него неожиданно сорвался, он наклонился, схватил руки Буркхардта, крепко сжал.

– Теперь ты все знаешь, – устало простонал он, несколько слезинок упали на руку Отто. Однако же он не хотел распускаться. Снова выпрямился, усилием воли усмирил волнение и смущенно проговорил: – Извини! Давай выпьем по глоточку! Ты не куришь?

Буркхардт взял сигару.

– Бедняга!

Оба пили и курили в покойном молчании, следили, как свет ярко взблескивает в резных хрустальных бокалах, а в золотистом вине сияет мягче, как сизый дымок нерешительно плывет через просторное помещение и завивается в капризные петли, порой смотрели друг на друга, свободным, открытым взглядом, который более не нуждался в словах. Казалось, все уже сказано.

Ночной мотылек, шурша крылышками, метался по мастерской и раза три-четыре с глухим стуком ударился о стены. А потом бархатно-серым треугольником неподвижно замер на потолке.

– Поедешь в сентябре со мной в Индию? – в конце концов нерешительно спросил Буркхардт.

Снова долгая тишина. Мотылек медленно пошевелился. Серый, маленький пополз вперед, словно разучился летать.

– Может быть, – сказал Верагут. – Может быть. Мы непременно это обсудим.

– Да, Йоханн. Не хочу тебя мучить. Но хоть немного ты должен мне рассказать. Я не льстил себя надеждой, что твои отношения с женой снова наладятся, однако…

– Да в них с самого начала ничего хорошего не было!

– Верно. Тем не менее ужасно видеть, что дело зашло настолько далеко. Нельзя же так. Ты гибнешь.

Верагут хрипло рассмеялся.

– Нет, не гибну, старина. В сентябре выставлю во Франкфурте около дюжины новых картин.

– Ну хорошо. Но долго ли так может продолжаться? Ведь это бессмысленно… Скажи, Йоханн, отчего ты не разошелся с женой?

– Не так это просто. Я расскажу. Лучше тебе услышать все по порядку.

Художник отпил глоток вина да так и замер, наклонясь вперед, Отто же отодвинулся подальше от стола.

– Что у нас с женой изначально хватало сложностей, тебе известно. Несколько лет было еще так-сяк, ни хорошо ни плохо, и, вероятно, тогда мы могли бы кое-что спасти. Но я толком не умел скрыть свое разочарование и упорно требовал от Адели именно того, чего она дать не умела. Темпераментностью она никогда не отличалась, была от природы серьезна, сдержанна, и я мог бы понять это заранее. Никогда не умела смотреть на жизнь легко и преодолевать тяготы с юмором, верхоглядно. Моим претензиям и капризам, моим бурным порывам, а в итоге разочарованию могла противопоставить только молчание и терпение, трогательное, тихое, героическое терпение, которое часто брало меня за душу, но ни мне, ни ей никак не помогало. Если я сердился и выказывал недовольство, она молча страдала, а если я вскоре приходил с намерением все уладить, просил прощения или в минуты радости пытался развеселить и ее, ничего не получалось, она и тут молчала и все больше замыкалась в себе, в своей тяжеловесной верности. Когда я был с ней, она молчала уступчиво и испуганно, принимала вспышки гнева и веселое настроение с одинаковым спокойствием, а когда я уходил, играла в одиночестве на фортепиано и думала о девичьих годах. Так я все больше впадал в немилость, а в конце концов мне тоже стало больше нечего дать и нечего сказать. Я начал усердно работать и мало-помалу научился окапываться в работе, как в крепости.

Верагут, конечно, очень старался сохранить спокойствие. Ему хотелось рассказать, а не обвинять, но под словами все равно явственно сквозило обвинение, по меньшей мере жалоба на разрушенную жизнь, на разбитые надежды молодости и на пожизненную обреченность полубытию, безрадостному и совершенно противному глубинной его натуре.

– Уже тогда я порой думал расторгнуть брак. Но ведь это не так-то просто. Я привык сидеть в тишине и работать, и всякий раз меня пугала мысль о судах и адвокатах, о ломке всех мелких будничных привычек. Встреться мне тогда новая любовь, я бы легко принял решение. Но оказалось, что и моя собственная натура куда тяжелее на подъем, чем я думал. С некоторой меланхоличной завистью я влюблялся в хорошеньких молодых девушек, но чувство никогда не бывало достаточно глубоким, и я все больше осознавал, что уже не могу предаться любви с такой безоглядностью, как живописи. Всякая жажда дать себе волю, полностью забыть обо всем, всякое желание и всякая потребность были нацелены только на живопись, и за эти долгие годы я в самом деле не впустил в свою жизнь ни одного нового человека, ни женщину, ни друга. Ты же понимаешь, всякую дружбу мне пришлось бы начать с признания своего позора.

– Позора?! – тихо сказал Буркхардт, с оттенком укоризны.

– Конечно, позора! Так я ощущал это уже тогда, и с тех пор ничего не изменилось. Быть несчастным – позор. Позор, когда ты не вправе никому показывать свою жизнь, вечно что-то скрывать, притворяться. Хватит! Я тебе расскажу.

Мрачно глядя в свой бокал, он бросил потухшую сигару и продолжил: