Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде — страница 99 из 114

. И он ничего не предпринимал, жил с тайной жгучей раной, испытывая в душе отчаянное любопытство, чем все это закончится.

В таком вот бедственном положении он писал большое многофигурное полотно, план которого вынашивал давно и которое вдруг чрезвычайно его увлекло. Замысел возник несколько лет назад и поначалу радовал его, но мало-помалу стал восприниматься как все более пустой и аллегорический, а затем и вовсе опротивел. Теперь же он увидел всю композицию по-новому, как бы свежим взглядом, и начал работу, уже не ощущая аллегории.

Это были три фигуры в натуральную величину – мужчина и женщина, каждый погружен в себя и чужд другому, а между ними играющий ребенок, безмятежно-радостный, не подозревающий о нависшей над ним туче. Личное значение не вызывало сомнений, хотя мужская фигура не походила на художника, а женская – на его жену, только ребенок был Пьер, правда несколькими годами моложе. В этого ребенка он вложил всю прелесть и благородную чистоту лучших своих портретов, тогда как фигуры по обе стороны от него сидели в оцепенелой симметрии, строгие, горестные образы одиночества, мужчина в печальной задумчивости подпирал голову рукой, женщина целиком ушла в свою беду и пустую безучастность.

В эти дни камердинеру Роберту приходилось нелегко. Господин Верагут стал до странности нервозным. Работая, не терпел ни малейшего шума в соседней комнате.

Тайная надежда, ожившая после визита Буркхардта, огнем горела в груди Верагута, вопреки всем стараниям заглушить ее, продолжала пламенеть, по ночам озаряя его грезы заманчивым и волнующим светом. Он не желал ее слушать, знать о ней не желал, хотел только работать, со спокойной душой. А покоя не находил, чувствовал, как тает лед его безрадостного бытия, как шатаются все опоры его жизни, во сне видел свою мастерскую запертой на замок и опустелой, видел, как жена уезжает от него, вместе с Пьером, и как мальчик тянет к нему тонкие руки. По вечерам он иной раз часами сидел один в своей неуютной маленькой гостиной, рассматривая индийские фотографии, пока не отодвигал их в сторону и не закрывал усталые глаза.

Две силы вели в нем упорную борьбу, но надежда была сильнее. Невольно он снова и снова мысленно повторял разговоры с Отто, все более жаркими всплывали из глубин все подавленные желания и потребности его сильной натуры, из тех глубин, где они так долго стыли в ледяном плену, и перед этим стремлением вверх и вешним теплом давний самообман устоять не мог, вредоносный самообман, что он-де старик и ему остается только терпеть свою жизнь. Глубокий, мощный гипноз смирения рухнул, и сквозь брешь роем вырывались наружу безотчетные инстинктивные силы долго скованной и обманутой жизни.

Чем отчетливее звучали эти голоса, тем пугливее вздрагивало сознание художника в болезненном страхе перед окончательным пробуждением. Снова и снова он судорожно жмурил ослепленные глаза и, трепеща всеми фибрами, противился необходимой жертве.

В большом доме Йоханн Верагут появлялся редко, обеды и ужины ему почти всегда приносили в мастерскую, а вечера он зачастую проводил в городе. Но встречаясь с женой или с Альбером, был тих и кроток и, казалось, думать забыл о былой враждебности.

На Пьера он как будто бы толком не обращал внимания. Раньше хотя бы раз в день заманивал мальчугана к себе в мастерскую или гулял с ним в саду. Теперь же случалось, что он по нескольку дней не видел ребенка и не стремился к нему. А встретив мальчугана, задумчиво целовал его в лоб, с печальной рассеянностью смотрел в глаза и шел своей дорогой.

Как-то раз в послеобеденное время Верагут забрел в каштановую рощу, день выдался нежаркий, ветреный, косыми струйками крошечных капель моросил теплый дождь. Из открытых окон большого дома доносилась музыка. Художник остановился, прислушиваясь. Незнакомая пьеса. Чисто и с достоинством звучала она в своей очень строгой, гармоничной и спокойной красоте, и Верагут слушал с задумчивой радостью. Странно, вообще-то это была музыка для стариков, сдержанная и суровая, в ней не было совершенно ничего от вакхического угара той музыки, какую он сам когда-то в юности любил превыше всего.

Он тихонько вошел в дом, поднялся по лестнице и без предупреждения, бесшумно появился в музыкальном салоне, где его приход заметила одна только госпожа Адель. Альбер играл, а маменька слушала, стоя у рояля; Верагут сел в ближайшее кресло, опустил голову и замер, обратившись в слух. Потом поднял глаза, посмотрел на жену. Здесь она была дома, в этих комнатах прожила тихие, разочарованные годы, как он прожил их в мастерской у озера, но у нее был Альбер, она находилась с ним рядом, растила его, и теперь этот сын ее гость и друг, он у нее дома. Госпожа Адель чуть постарела, научилась спокойствию и сдержанности, взгляд ее стал твердым, рот – суховатым; однако ж корней она не утратила, прочно стояла в собственной атмосфере, и в этой ее атмосфере росли сыновья. Она не могла уделить ни особенно пылких чувств, ни порывистой нежности, не обладала почти ничем из того, что некогда с надеждой искал у нее муж, но вокруг нее был родной, домашний уют, породой и характером дышали ее лицо, ее существо, ее комнаты, здесь была почва, где могли расти и благодатно процветать дети.

Верагут кивнул, как бы с удовлетворением. Здесь нет никого, кто что-нибудь утратит, если он исчезнет навсегда. В этом доме обойдутся без него. Он будет снова и снова тут и там на свете устраивать себе мастерскую и вести деятельную жизнь, полную жарких трудов, только вот все это никогда не станет родным домом. По правде говоря, он давно это знал, ну и что? Пусть так.

Альбер перестал играть. То ли почувствовал, то ли заметил по глазам матери, что в комнате есть кто-то еще. Обернулся и удивленно, с недоверием взглянул на отца.

– Добрый день, – сказал Верагут.

– Добрый день, – смущенно отозвался сын и принялся перебирать ноты в шкафу.

– Вы музицировали? – доброжелательно спросил отец.

Альбер пожал плечами, словно спрашивая: разве ты не слышал? Он покраснел и спрятал лицо в глубине шкафа.

– Было так замечательно, – с улыбкой продолжал отец. В глубине души он чувствовал, как мешает им его приход, и не без легкого злорадства добавил: – Сыграй, пожалуйста, что-нибудь еще! Что хочешь! Ты сделал большие успехи.

– Ах, мне не хочется, – сердито возразил Альбер.

– Пожалуйста. Прошу тебя.

Госпожа Верагут испытующе посмотрела на мужа.

– Ну же, Альбер, садись! – Она поставила на пюпитр нотную тетрадь. При этом рукав ее задел серебряную корзиночку с розами, стоявшую на рояле, и с десяток бледных лепестков осыпался на полированное черное дерево.

Юноша сел на фортепианный стул и заиграл. Смущенный и рассерженный, он играл, словно выполняя докучливую обязанность, быстро и равнодушно. Минуту-другую отец внимательно слушал, потом погрузился в раздумья, в конце концов вдруг встал и тихонько вышел вон, не дожидаясь, когда Альбер закончит. Уходя, он слышал, как юноша со злостью барабанит по клавишам, а затем резко обрывает игру. «Вы ничего не потеряете с моим отъездом, – думал художник, спускаясь по лестнице. – Господи Боже мой, как же мы далеки друг от друга, а ведь когда-то были чем-то вроде семьи!»

В коридоре ему навстречу выбежал Пьер, сияющий и в большом волнении.

– О-о, папи, – воскликнул он, переводя дух, – как хорошо, что ты здесь! Представляешь, у меня есть мышка, маленькая живая мышка! Смотри, вот она, в руке… видишь глазки? Ее поймала рыжая кошка, играла с нею и ужас как мучила, отпустит ненадолго, даст отбежать и снова ловит. Тогда я быстренько вмешался и выхватил мышку у нее из-под носа! Что нам теперь с нею делать?

Разгоряченный от радости, он смотрел на отца и все же испуганно вздрогнул, когда мышка в его кулачке зашевелилась и громко запищала от страха.

– Давай выпустим ее в саду, – сказал отец, – идем!

Он велел принести зонтик и увел мальчика с собой. С просветлевшего неба падали редкие капли, мокрые гладкие стволы буков блестели чугунной чернотой. Среди разросшихся, туго переплетенных меж собою древесных корней оба остановились. Пьер присел на корточки и стал медленно разжимать кулачок. Лицо у него разрумянилось, светло-серые глаза горели напряженным вниманием. И вдруг, словно уже не в силах терпеть, он резко раскрыл ладошку. Мышка, махонький детеныш, со всех ног кинулась прочь, но чуть поодаль замерла возле толстого корня. Было видно, как ее бочка́ раздуваются от тяжелого дыхания, а блестящие черные глазенки пугливо озираются по сторонам.

Пьер громко вскрикнул и хлопнул в ладоши. С перепугу мышка, как по волшебству, исчезла под землей. Отец бережно пригладил густые волосы мальчугана.

– Пойдешь со мной, Пьер?

Малыш вложил руку в ладонь отца, и они пошли дальше.

– Теперь мышка уже дома у своих мамы и папы, рассказывает им, что случилось.

Пьер болтал без умолку, взахлеб, а художник чувствовал в ладони теплую ручку, и при каждом слове и восклицании ребенка сердце у него трепетало, снова погружаясь в неволю и тяжкие чары любви.

Ах, никогда в жизни он уже не изведает такой любви, как к этому мальчугану. Никогда больше не будет мгновений, преисполненных жаркой, лучистой нежности, и легкой, невесомой самозабвенности, и кипучей, тоскующей сладости, – мгновений, какие он переживал с Пьером, с этим последним, прекрасным образом его собственной юности. Его грациозность, его смех, свежесть его маленького, самоуверенного существа были последним радостным, чистым звуком в жизни Верагута, так ему казалось; они были для него словно последний пышно цветущий поздней осенью в саду розовый куст. В нем еще держатся тепло и солнце, лето и садовая радость, а когда ненастье или иней отнимают у него листья, приходит конец всей прелести и всякому намеку на блеск и радость.

– Почему ты все-таки не любишь Альбера? – неожиданно спросил Пьер.

Верагут крепче сжал детскую руку.

– Отчего же, я люблю его. Просто он больше любит маменьку, чем меня. Тут ничего не поделаешь.

– По-моему, он тебя вообще терпеть не может, папа́. И знаешь, он и меня теперь не любит так, как раньше. Только все время играет на рояле или сидит один у себя в комнате. В первый день, когда он приехал, я рассказал ему про свой сад, который сам посадил, и он тогда сразу посмотрел на меня с таким уважением, а потом сказал: «Завтра мы поглядим на твой сад». Но после вовсе про него не спрашивал. Он плохой товарищ, вдобавок у него уже есть усики. И он всегда у маменьки, я почти никогда не могу побыть с ней один.