Петербург — страница 102 из 106

– «Я не плету белиндрясов; я и так говорю; да и што говорить… Тут вот Митрий Семеныч расскажет: они повстречали в передней… Что рассказывать-то? Барин барыне только всего и сказали: мол, милости просим, сказали – пожалуйте, мол, Анна Петровна… Тут я их и признал».

– «Ну и что ж»

– Постарели… Спервоначалу-то не узнал; а потом их узнал, потому еще помню: гостинцем кормила».

Так впоследствии говорили лакеи.


Но действительно!

Неожиданный, непредвиденный факт: тому назад два с половиною года, как Анна Петровна уехала от супруга с итальянским артистом; и вот через два с половиною года, покинутая итальянским артистом, от гренадских прекрасных дворцов через цепь Пиренеев, чрез Альпы, чрез горы Тироля примчалась с экспрессом обратно; но всего удивительней то, что сенатору было нельзя заикнуться об Анне Петровне ни два с лишним года, ни даже тому назад – два с половиною дня (еще вчера он топорщился!); два с половиною года Аполлон Аполлонович сознанием избегал даже мысли об Анне Петровне (и все-таки думал о ней); самое звукосочетание «Анна Петровна» разбивалось о барабанную перепонку ушей точно так, как о лоб учительский разбивается брошенная из-под парты хлопушка; только школьный учитель по кафедре разгневанно простучит кулаком; Аполлон Аполлонович же поджимал презрительно губы при звукосочетании этом. Отчего ж при известии о ее возвращении обыкновенный поджим сухих губ разорвался в взволнованно-гневном дрожании челюстей (вчера ночью – при разговоре с Николенькой); отчего не спал ночь? Отчего в течение полусуток тот гнев испарялся куда-то и сменялся щемящей тоскою, переходящей в тревогу? Почему сам не выдержал ожидания, сам поехал в гостиницу? Уговаривал – сам: сам – привез. Что́ такое случилось там – в гостиничном номере; свое строгое обещание забыла и Анна Петровна: обещание это дала она себе – здесь, вчера: здесь в лакированном доме (посетивши его и никого не застав).

Дала обещание: но – вернулась.

Анна Петровна и Аполлон Аполлонович были взволнованы и сконфужены объясненьем друг с другом; поэтому при вступлении в лакированный дом не обменялись они обильными излияниями чувств; Анна Петровна искоса посмотрела на мужа: Аполлон Аполлонович стал сморкаться… под ржавою алебардою; испустив трубный звук, стал пофыркивать в бачки. Анна Петровна милостиво изволила отвечать на почтительные поклоны лакеев, проявляя сдержанность, которой мы только что не видели в ней; только Семеныча она обняла и как будто хотела поплакать; но, бросивши перепуганный, растерянный взгляд на Аполлона Аполлоновича, она себя пересилила: пальцы ее потянулися к ридикюльчику, но платка не достали.

Аполлон Аполлонович, стоя над ней на ступеньках, бросал на лакеев повелительно строгие взгляды; взгляды такие бросал он в минуты растерянности: а в обычные времена Аполлон Аполлонович был с лакеями до обидности отменно вежлив и чопорен (за исключением шуток). Он, пока тут стояла прислуга, выдерживал тон равнодушия: ничего не случилось – до этой поры проживала барыня за границей, для поправленья здоровья; более ничего: и барыня, вот, вернулась… Что ж такое? Ну, вот – и прекрасно!..

Впрочем, был тут лакей (все другие сменились, за исключеньем Семеныча да Гришки, мальчишки); этот – помнил, что́ помнил: помнил, какими манерами совершала барыня свой заграничный отъезд – без всякого предупрежденья прислуги: с маленьким саквояжем в руках (и это – на два с половиною года!); накануне ж отъезда – запиралась от барина; дня же два до отбытия все сидел у нее этот самый, с усами: черноглазый их посетитель – как его? Миндалини (звали его Манталини), который певал у них нерусские какие-то песни: «Тра-ла-ла… Тра-ла-ла…» И на чай не давал.

Этот самый лакей, что-то такое запомнив, с особенным уважением приложился к превосходительной ручке, чувствуя за собою вину, что подробности бегства – отъезда то есть – не изгладились у него в голове; не на шутку боялся ведь он, что сочтены его дни пребывания в лакированном доме – по случаю счастливого возвращения их высокопревосходительств в лакированный дом.

Вот они – в зале; перед ними паркет, точно зеркало, разблистался квадратиками: эти два с половиною года здесь редко топили; безотчетную грусть вызывали пространства этой комнатной анфилады; Аполлон Аполлонович более все сидел у себя в кабинете, запираясь на ключ; все казалось ему, что отсюда – туда прибежит к нему кто-то знакомый и грустный; и теперь он подумал, что вот он – не один; не один будет он здесь расхаживать по квадратикам паркетного пола, а… с Анной Петровной.

По квадратикам паркетного пола с Николенькой Аполлон Аполлонович расхаживал редко.

Согнув кренделем руку, повел Аполлон Аполлонович через зал свою гостью: хорошо еще, что подставил он правую руку; левая – и стреляла, и ныла от сердечных, стремительных, неугомонных толчков; Анна Петровна же остановила его, подвела его к стенке, показывая на бледнотонную живопись, улыбнулась ему:

– «Ах, все те же. Помните, Аполлон Аполлонович, эту вот фреску?»

И – чуть-чуть покосилась, чуть-чуть покраснела; васильковые взоры его тут уставились в два лазурью наполненных глаза; и – взгляд, взгляд: что-то милое, бывшее, стародавнее, что́ все люди забыли, но что́ никого не забыло и стоит при дверях – что-то такое вдруг встало между взглядами их; это не было в них; и возникло – не в них; но стояло – меж ними: будто ветром весенним овеяло. Пусть простит мне читатель: сущность этого взгляда выражу я банальнейшим словом: любовь.

– «Помните?»

– «Как же-с: помню…»

– «Где?»

– «В Венеции…»

– «Прошло тридцать лет!..»

Воспоминание о туманной лагуне, об арии, рыдающей в отдалении, охватило его: тому назад тридцать лет. Воспоминания о Венеции и ее охватили, раздвоились: тому назад – тридцать лет; и тому назад два с половиною года; тут она покраснела от воспоминанья некстати, которое она прогнала; и другое нахлынуло: Коленька. За последние два часа о Коленьке позабыла она; разговор с сенатором вытеснил все иное до времени; но за два часа перед тем только о Коленьке она и думала с нежностью; с нежностью и досадой, что от Коленьки – ни привета, ни отзыва.

– «Коленька…»

Они вступили в гостиную; отовсюду бросились горки фарфоровых безделушек; разблистались листики инкрустации – перламутра и бронзы – на коробочках, полочках, выходящих из стен.

– «Коленька, Анна Петровна, ничего себе… так себе… поживает прекрасно», – и отбежал – как-то вбок.

– «А он дома?»

Аполлон Аполлонович, только что упавший в ампирное кресло, где на бледно-лазурном атласе сидений завивались веночки, нехотя приподнялся из кресла, нажимая кнопку звонка:

– «Отчего он ко мне не приехал?»

– «Он, Анна Петровна… мме-емме… был, в свою очередь, очень-очень», – запутался как-то странно сенатор, и потом достал свой платок: с трубными какими-то звуками очень долго сморкался; фыркая в бачки, очень долго в карманы запихивал носовой свой платок:

– «Словом, был он обрадован».

Наступило молчание. Лысая голова там качалась под холодною и длинноногою бронзою; ламповый абажур не сверкал фиолетовым тоном, расписанным тонко: секрет этой краски девятнадцатый век утерял; стекло потемнело от времени; тонкая роспись потемнела от времени тоже.

На звонок появился Семеныч:

– «Николай Аполлонович дома?»

– «Точно так-с…»

– «Мм… послушайте: скажите ему, что Анна Петровна – у нас; и – просит пожаловать…»

– «Может быть, мы сами пойдем к нему», – заволновалась Анна Петровна и с несвойственною ее годам быстротой приподнялась она с кресла; но Аполлон Аполлонович, повернувшись круто к Семенычу, тут ее перебил:

– «Ме-емме… Семеныч: скажу-ка я…»

– «Слушаю-с!..»

– «Ведь жена то халдея – полагаю я – кто?»

– «Полагаю-с, – халдейка…»

– «Нет – халда!..»


– «Хе-хе-хе-с…»


– «Коленькой, Анна Петровна, я недоволен…»

– «Да что вы?»

– «Коленька уж давно ведет себя – не волнуйтесь – ведет себя: прямо-таки – не волнуйтесь же – странно…»

– «?»

Золотые трюмо из простенков отовсюду глотали гостиную зеленоватыми поверхностями зеркал.

– «Коленька стал как-то скрытен… Кхе-кхе», – и, закашлявшись, Аполлон Аполлонович, пробарабанил рукою по столику, что-то вспомнил – свое, нахмурился, стал рукой тереть переносицу; впрочем, быстро опомнился: и с чрезмерной веселостью почти выкрикнул он:

– «Впрочем – нет: ничего-с… Пустяки».

Меж трюмо отовсюду поблескивал перламутровый столик.

Было сплошное бессмыслие

Николай Аполлонович, перемогая сильнейшую боль в подколенном суставе (он таки порасшибся), чуть прихрамывал: перебегал гулкое коридора пространство.

Свидание с матерью!..

Вихри мыслей и смыслов обуревали его; или даже не вихри мыслей и смыслов: просто вихри бессмыслия; так частицы кометы, проницая планету, не вызовут даже изменения в планетном составе, пролетев с потрясающей быстротой; проницая сердца, не вызовут даже изменения в ритме сердечных ударов; но замедлись кометная скорость: разорвутся сердца: самая разорвется планета; и все станет газом; если бы мы хоть на миг задержали крутящийся бессмысленный вихрь в голове Аблеухова, то бессмыслие это разрядилось бы бурно вспухшими мыслями.

И – вот эти мысли.

Мысль, во-первых, об ужасе его положения; ужасное положение – создавалось теперь (вследствие пропажи сардинницы); сардинница, то есть бомба, пропала; ясное дело – пропала; и, стало быть: кто-то бомбу унес; кто же, кто? Кто-нибудь из лакеев; и – стало быть: бомба попала в полицию; и его – арестуют; но это – не главное, главное: бомбу унес – Аполлон Аполлонович сам; и унес в тот момент, когда с бомбою счеты были покончены; и он – знает: все знает.

Все – что́ такое? Ничего-то ведь не было; план убийства? Не было плана убийства; Николай Аполлонович этот план отрицает решительно: гнусная клевета – этот план.

Остается факт найденной бомбы.

Раз отец его призывает, раз мать его – нет, не может знать: и бомбы не уносил он из комнаты. Да и лакеи… Лакеи бы уж давно обнаружили все. А никто – ничего. Нет, про бомбу не знают. Но – где она, где она? Точно ли он засунул ее в этот стол, не подложил ли куда-нибудь под ковер, машинально, случайно?