Но Николай Аполлонович, чья плаксивая злость перешла снова в ярость, прохрипел ему в ухо:
– «Я бы вас», – раздался его хрип (оскаленный рот улыбался, казалось: кусая, кидался на ухо)… «Я бы вас… вот сейчас – вот на этом вот месте: я бы… я… среди белого дня в назидание этой вот публике, Александр Иванович, мой милейший…» (он путался)…
Там вон, там… –
Из того резного окошка того глянцевитого домика в летний вечер июльский на закат жевала губами все какая-то старушоночка (– «Я бы вас…», – донеслось откуда-то издали до Александра Ивановича); с августа затворилось окошко и пропала старушка; в сентябре вынесли глазетовый гроб; за гробом шла кучка: господин в потертом пальто и в фуражке с кокардою; с ним – семеро белобрысых мальчат.
Был гроб заколочен.
(– «Да-с, Александр Иванович, да-с», – донеслось откуда-то до Александра Ивановича.)
После в дом зашныряли картузы и обшваркали лестницу; говорили, будто бы за стенами там фабрикуют снаряды; Александр Иванович знал, что тот самый снаряд принесен был сперва к нему на чердак – из этого домика.
И тут вздрогнул невольно.
Как странно: возвращенный грубо к действительности (странный он был человек: думал о домике в то самое время, когда Николай Аполлонович кидал ему свои фразы…) – ну, так вот: из невнятного бреда сенаторского сынка о полиции, решительном и бесповоротном отказе, Александр Иванович понял единственно:
– «Слушайте», – сказал он, – «немногое, что́ мне понятно, в вашей речи понятно, это – вот только что́: весь вопрос в узелке…»
– «О ней, разумеется: вы мне собственноручно передали ее на хранение».
– «Странно…»
Странно: разговор происходил у того самого домика, где бомба возникла: бомба-то, ставши умственной, описала правильный круг, так что речь о бомбе возникла в месте возникновения бомбы.
– «Тише же, Николай Аполлонович: непонятно мне, признаться, волнение ваше… Вы вот меня оскорбляете: что́ же вы видите предосудительного в том поступке моем?»
– «Как что́?»
– «Да, что́ подлого в том, что партия», – слова эти произнес шепоточком он, – «вас просила до времени поберечь узелок? Вы же сами были согласны? И – все тут… Так что если вам неприятно держать у себя узелочек, то ничего мне не стоит за узелком забежать…»
– «Ах, оставьте, пожалуйста, эту мину невинности: если бы дело касалось одного узелка…»
– «Тсс! Потише: нас могут услышать…»
– «Одного узелка, – то… я бы вас понял… Не в этом дело: не притворяйтесь несведущим…»
– «В чем же дело?»
– «В насилии».
– «Насилия не было…»
– «В организованном сыске…»
– «Насилия, повторяю же, не было; вы согласились охотно; что ж касается сыска, то я…»
– «Да, тогда – летом…»
– «Чтó летом?»
– «В принципе я соглашался, или, верней, предлагал, и… пожалуй… я дал обещание, предполагая, что принуждения никакого не может тут быть, как и нет принуждения в партии; а если тут у вас принуждение, то – вы просто-на́просто шаечка подозрительных интриганов… Ну, что ж?.. Обещание дал, но разве я думал, что обещание не может быть взято обратно…»
– «Постойте…»
– «Не перебивайте меня: разве я знал, что самое предложение они истолкуют так: так повернут… И мне – это предложат…»
– «Нет, постойте: я все-таки вас перебью… Это вы о каком обещании? Выражайтесь точнее…»
Александру Ивановичу тут смутно припомнилось что-то (как, однако, он все позабыл!).
– «Да, вы о том обещании?..»
Вспомнилось, как однажды в трактирчике сообщила особа ему (мысль об этой особе заставила его пережить неприятное что-то) – особа, то есть Николай Степаныч Липпанченко, – ну, так вот: сообщила, что будто бы Николай Аполлонович – фу!.. Не хочется вспоминать!.. И он быстро прибавил:
– «Так ведь я не о том, так ведь дело не в том».
– «Как не в том? Вся суть – в обещании: в обещании, истолкованном бесповоротно и подло».
– «Тише, тише, Николай Аполлонович, что тут по-вашему подлого? И где – подлость?»
– «Как где подлость?»
– «Да, да, да: где? Партия вас просила до времени поберечь узелок… Вот и все…»
– «Это по-вашему все?»
– «Все…»
– «Если б дело касалось узелка, то я бы вас понял: но извините…» И махнул он рукой.
– «Нечего нам объясняться: разве не видите, что весь разговор наш топчется вокруг да около одного и того же: сказка про белого бычка, да и только…»
– «И я замечаю… И все-таки: вы тут заладили – затвердили о каком-то насилии, я вот припомнил: и до меня дошли слухи – тогда, летом…»
– «Ну?»
– «О насильственном поступке, который вы нам предложили: так вот это намерение исходило, как кажется, не от нас, а от вас!»
Александр Иванович вспомнил (особа все тогда ему рассказала в трактирчике, подливая ликеру): Николай Аполлонович Аблеухов чрез какое-то подставное лицо предложил им тогда собственноручно покончить с отцом; помнится, что особа тогда говорила с отвратным спокойствием, прибавляя, однако, что партии остается одно: предложение отклонить; необычность намеренья, неестественность в выборе жертвы и оттенок цинизма, граничащий с гнусностью, – все это отозвалось на чувствительном сердце Александра Ивановича приступом жесточайшего омерзения (Александр Иванович был тогда пьян; и так вся беседа с Липпанченко представлялась впоследствии лишь игрой захмелевшего мозга, а не трезвой действительностью): это все он и вспомнил теперь:
– «И признаться…»
– «Требовать от меня», – перебил Аблеухов, – «что я… чтобы я… собственноручно…»
– «Вот-вот…»
– «Это гадко!»
– «Да – гадко: и, так сказать, Николай Аполлонович, я тогда не поверил… Поверь я, вы упали тогда бы… во мнении партии…»
– «Так и вы считаете гадостью?»
– «Извините: считаю…»
– «Вот видите! Сами же вы называете это гадостью; и вы сами же, стало быть, приложили к гадости руку?»
Что-то такое взволновало вдруг Дудкина: дернулась нежнейшая шея:
– «Постойте…»
И, ухватившись дрожащей рукою за пуговицы итальянской накидки, так и впился он глазами в какую-то постороннюю точку:
– «Не заговаривайтесь: мы вот тут упрекаем друг друга, между тем мы оба согласны…», – с удивлением перевел он глаза на глаза Аблеухова, – «в наименовании поступка… Ведь подлость?»
Николай Аполлонович вздрогнул:
– «Ну, конечно же подлость!..»
Они помолчали…
– «Видите, оба согласны мы…»
Николай Аполлонович, достав из кармана платок, остановился, обтирая лицо.
– «Это меня удивляет…»
– «И меня…»
С недоумением они поглядели друг другу в глаза. Александр Иванович (он теперь позабыл, что его трясет лихорадка) опять протянул свою руку и дотронулся пальцем до края итальянской накидки:
– «Чтоб распутать весь этот узел, ответьте же мне вот на что́: обещая собственноручно (и так далее)… – Обещание это не от вас исходило?..»
– «Нет! Нет же!»
– «И к такому убийству, стало быть, непричастны вы мыслью, я так спрашиваю потому, что мысль иногда невзначай выражается непроизвольными жестами, интонацией, взглядами, – даже: дрожанием губ…»
– «Нет же, нет… то есть…», – спохватился Николай Аполлонович, тут же он спохватился, что вслух спохватился о каком-то своем подозрительном мысленном ходе; и спохватившися вслух, покраснел; и – стал объясняться:
– «То есть я отца не любил… И, кажется, я не раз выражался… Но чтобы я?.. Никогда!»
– «Хорошо, я вам верю».
Николай Аполлонович тут, как на зло, покраснел до корня ушей; и, покраснев, захотел еще объясняться, но Александр Иванович решительно покачал головой, не желая касаться какого-то деликатного оттеночка непередаваемой мысли, обоим им одновременно блеснувшей.
– «Да не надо… Я – верю… Я не то, – о другом я: вот вы что́ мне скажите… Мне скажите теперь откровенно: я, что ли, – причастен?»
Николай Аполлонович с удивлением посмотрел на наивного собеседника: посмотрел, покраснел, и с чрезмерной горячностью, с форсированной убежденностью, ему нужной теперь, чтоб прикрыть какую-то мысль, – он выкрикнул:
– «Я считаю, что – да… Вы ему помогали…»
– «Кому это?»
– «Неизвестному…»
– «?»
– «Неизвестный же требовал…»
– «!»
– «Совершения гадости».
– «Где?»
– «В своей скверной записке…»
– «Такого не знаю…»
– «Неизвестный», – растерянно настаивал Николай Аполлонович, – «ваш товарищ по партии… Что́ вы так удивились? Что́ вас так удивило?»
……………
– «Уверяю вас: Неизвестного в партии у нас нет…»
Пришла очередь удивляться и Николаю Аполлоновичу:
– «Как? Нет в партии Неизвестного…»
– «Да потише же… Нет…»
– «Я три месяца получаю записочки…»
– «От кого?»
– «От него…»
Оба они замолчали.
Оба они тяжело задышали и оба вцепились глазами в вопросительно вскинутые глаза; и по мере того, как один растерянно поникал, ужасаясь, пугаясь, тень слабой надежды блеснула в глазах у другого.
– «Николай Аполлонович», – бесконечное возмущение, победивши испуг, разливалось на бледных скулах Александра Ивановича, двумя багровыми пятнами, – «Николай Аполлонович!»
– «Ну?» – схватил его за руку тот.
Но Александр Иванович все не мог отдышаться, наконец, он поднял глаза, и – ну, вот: что-то печальное, что́ бывает во снах, – невыразимое что-то, без слов понятное всем, тут пахнуло внезапно от его чела, от его костенеющих пальцев.
– «Ну же, ну – не томите!»
Но Александр Иванович Дудкин, приложивши палец к губам, продолжал качать головой и молчать: невыразимое что-то, но понятное в снах, от него проструилось незримо – от чела его, от костенеющих пальцев.
Наконец с трудом он сказал:
– «Заверяю вас – честное слово: я во всей этой темной истории ни при чем…»
Николай Аполлонович сперва не поверил.
– «Что́ сказали вы? Повторите же, не молчите: поймите же и мое положение…»