Петербургские крокодилы — страница 63 из 89

«Малинник»

Уже несколько дней подряд все петербургские газеты, на первых страницах помещали, крупным, жирным шрифтом объявление, что в воскресенье, 10 декабря, в театре, бывшем «Семейный очаг», а теперь преобразованном в «Малинник», состоится первое представление вновь ангажированной труппы комических и характерных певцов, певиц, чтецов и танцоров, с участием знаменитых мадемуазель Туту из парижского Альказара [Знаменитое парижское кафе с концертной площадкой, открытое в 1858 из закрытое в 1902 году] и неподражаемой мадемуазель Надин, русской концертной певицы… Затем следовал перечень имен других участвующих, до бутафора включительно, а внизу виднелась, давно, чуть ли не четверть столетия известная всему Петербургу, фамилия директора «Малинника», купца Стрелочкова…

Объявление это произвело особую сенсацию в мире кокоток и кокодесов, так как им всем было известно, что под именем мадемуазель Надин скрывается одна из звезд, несколько лет к ряду украшавшая отделение кабинеты Бореля и Дюссо [Известные питерские рестораторы].

С восьми часов элегантные экипажи, большей частью на ценных рысаках, подкатывали к притиснутому к стене подъезду новооткрываемого «Малинника». Дамы в самых ценных и эксцентричных нарядах мелькали из карет, быстро проталкивались чрез беспокойную, шумящую, назойливую толпу, теснившуюся у вешалок и быстро направлялись к дверям, ведшим во внутреннее помещение театра.

Громадная фигура Стрелочкова, помещавшаяся слева от двери, медленно поднималась при виде перворазрядной «дамы», и весело улыбаясь, протягивала громадную руку, в которой исчезала на секунду стройная тоненькая ручка, обтянутая в лайковую перчатку… Второразрядные представительницы прекрасного пола получила от директора только поклон и улыбку, без рукопожатия, а третьеразрядные одну улыбку без поклона… Достопочтенный Захар Захарович, так звали Стрелочкова, любил и ценил этих милых барышень, которые торили дорожку в его Малинник, хорошо сознавая, что их прилет означает успех предприятия, как появление ласточек предвещает весну, но любил и среди них поддерживать ранги и дисциплину, памятуя, что иерархия нужна всюду, даже между «этими дамами».

Давно уже концертный оркестр музыки «Пожарный», как его запросто величали обычные завсегдатай бывшего «Семейного очага», в угоду времени перекрещенного в Маллинник, услаждал слух публики разными любимыми мотивами, давно уже торговля в буфете начинала принимать грандиозные размеры, давно уже три четверти лож были заняты дамами, сияющими алмазами и кружевами, давно уже режиссер пробегал в достоуважаемому Захару Захаровичу с уведомлением, что все готово, а тот с невозмутимым хладнокровием смотрел на входную дверь, и на все замечания юркого румынского еврея Фрицбубе, исполнявшего роли режиссера, певца, мима, а подчас и клоуна, отвечал невозмутимо:

— Подождать! — и отворачивался в сторону.

Но вот он словно выпрямился, бритое широкое лицо его оскаблилось, и он пошел своей автоматической походкой по направлению к входу.

В дверях показалась красивая женщина в бархатной ярко-красной шляпе, с розовыми перьями. Два громадных солитера так и сверкнули в её маленьких розовых ушках, и она, обернувшись к двери, громко закричала.

— Алеша, Алеша, тюлень сибирский! — иди скорей.

— Иду, иду, мать моя, иду, — говорил высокий седой старик, нагруженный целым ворохом дамских принадлежностей: веером, двумя биноклями, туалетным несессером, муфтой и большой коробкой с конфетами…

— Давай руку, тюлень сибирский! — командовала красавица, в которой несмотря на пудру, румяны, необычайную прическу и костюм, можно было сразу узнать подругу купца Зверобоева, с таким шиком явившуюся на интимный ужин к Клюверсу, в день ареста Рубцова-Паратова.

Зверобоев, несмотря на свои шестьдесят пять лет, слушался ёе как мальчишка, и исполнял все прихоти этой капризной и своевольной женщины, игрой судьбы, заброшенной из захолустного сибирского городишка, сначала в трудовую семью рабочего и затем на скользкий тротуар Невского… Попавшая совершенно случайно в фаворитки Зверобоева, миллионера и притом, человека крайне привязчивого и слабого, она сразу прибрала его к рукам, и совсем позабыла и свое прошлое, и мужа, и сына, брошенных ею на произвол судьбы.

В настоящее время, бросая на ветер тысячи, которые, не считая, отваливал ей Зверобоев, она положительно властвовала в этом мире, который покойный поэт охарактеризовал следующими строками:

Мир самых грубых чувств, и самых тонких блонд

Санкт-Петербургского уезда демимонд [Лебедев А.И. Титульный стих к сюите из тридцати литографий «Погибшие, но милые создания», 1862].

Она царствовала среди этих красивых, разряженных женщин, которые уважают только количество золота и бриллиантов, надетых и навешанных на другой женщине, среди этого бессмысленного стада мужчин, бегающих не за действительной красотой, а за искусством показывать эту красоту, за шикарно сшитым платьем, а не за женщиной, за модой, за славой, облекающей известную представительницу «демимонда», а не за её увядающей красотой.

Так и тут… Пять лет тому назад, заброшенная на тротуар Невского, Дарья Григорьевна не могла обратить на себя внимания, хоть была моложе и свежей… а теперь вся золотая, золоченая и мельхиоровая молодежь готова была умереть у её ног — только потому, что она мчалась в своих колясках, выписывала платья от Ворта и что в ушах её горели бриллианты по ореху величиной.

— Можешь начинать! — с жестом олимпийца произнес Стрелочков, обращаясь к Фрицбубе: — Королева приехала, — и той же автоматической походкой прошел еще пять шагов навстречу красавице и униженно поклонился.

— А! Захарыч! Здравствуй! Ложа мне готова? — кивая ему головой и небрежно проходя в зал, спросила приехавшая.

— Как же, помилуйте… Министерская. Без вас и не начинали, — лебезил директор, — вы у нас, Дарья Григорьевна, королева!

— Королева! — улыбнулась красавица. — Ишь ты, куда метнул… королева! Я своего тюленя все прошу меня за князя выдать, да он и то скупится, аспид!

И она ущипнула своего кавалера.

— Прочь ты, дрянь эдакая! Кто тебя пустил! — вдруг набросился директор на маленького мальчика, в плохеньком пальтишке, втершимся вслед за прибывшими в подъезд, и совавшего в руку Дарьи Григорьевны афишу.

— Барыня, красавица, барыня, купите! — слезно приставал он, — есть хочется!!

— Вот я тебя!.. Гнать его! Гнать его! — закричал Захар Захарович. — Повадились за лето, кто пустил, вот я вас!..

Два лакея тотчас бросились гнать несчастного малютку, тот как заяц, старался ускользнуть от их рук, сделал несколько угонок и затем хотел юркнуть в полурастворенную входную дверь… Лакеи гнались за ним по пятам, и у самой двери одному из них удалось-таки дать ему затрещину, от которой искры посыпались из глаз мальчика.

— Осторожней, убьешь, — заметил городовой… разве так бить можно… из-за вас в ответ попадешь.

— Ну, а я тебя, постреленка, попадись ты мне, сведу в участок — пригрозил он нищенке.

Но мальчик, казалось, не слыхал этих угроз, он ревел благим матом и ругался неприличными словами, что возбуждало громкий хохот сторожей платья и театральной прислуги. Сама Дарья Григорьевна, странная и сумасбродная в своих поступках, видя эту живую травлю, остановилась и хохотала… Ее тешило, как ребенок старался спастись от преследующих его…

Если бы она знала, кто был этот ребенок?!

Глава XVСемитка

Мальчик ушел весь в слезах и опять приютился у подъезда, всовывая почти насильно в руки запоздалых посетителей афиши. Он это делал с какой-то страстностью, совсем не свойственной его возрасту, по всему было видно, что это не обыкновенный уличный мальчишка, продавец программ и газет. Что-то иное, чем привычка или приказание руководили его действиями в погоне за пятачками. Действительно, несчастный мальчик был никто иной, как сын известного уже читателям гравера Николая Глебова, подделывавшего печати для Рубцова.

Нищета и пьянство сделали свое дело… Глебов лежал больной, чуть живой, в сильнейшей лихорадке, и, конечно, никто не заботился о несчастном умирающем,

Вот уже две недели он не мог работать, не мог даже выходить из своего угла, и если бы не сынишка, сумевший, несмотря на свои годы, выручать несколько грошей, они оба умерли бы голодной смертью.

Дрова составляли такую роскошь для их прогнившей и грязной конуры, что бедняки об них и не мечтали, но хлеб, их единственная пища, надо было доставать, во что бы то ни стало… и ребенок нашел возможность, ценой бесконечных оскорблений, колотушек, от прислуги трактиров и кабаков, и мелких полицейских, набирать по два и по три гривенника в день, навязывая днем шведские спички прохожим, а вечером, продавая программы…

Последняя операция ему казалась самой привлекательной, он сразу мог получить, случалось, и целый двугривенный, а главное, ему, продрогшему на морозе, хоть на несколько минут удавалось проникнуть в протопленное крыльцо театра, и несколько отогреться… Если бы не несчастная встреча с Захаром Захаровичем, эта коммерция могла бы тянуться долго, — а теперь?! Программы были отняты, голова трещала от жестокого удара, полученного им от лакея, денег в кармане было всего две копейки… Домой вернуться нельзя… Резкий северный ветер пронизывал насквозь плохенькое пальтецо, становилось невыносимо холодно, куда идти… где искать помощи?.. Городовой с внушительным видом расхаживал по подъезду, он теперь зорко оберегал доступ в ярко освещенное здание, откуда неслись разухабисто веселые звуки музыки…

«Разъезд еще не скоро… авось тогда выклянчу, — подумал малютка, — теперь, только бы согреться»… — и он быстро пошел к небольшой закусочной в Столярном переулке.

Закусочная, в которую он вошел, была известна всему петербургскому пролетариату. Там, за три копейки, голодный мог получить полпорции щей и на копейку хлеба… ребенок знал это, и с замиранием сердца подошел к грязному деревянному прилавку, за которым сидел краснощекий рыжий мужчина, и кладя перед ним на поднос свои две копейки, произнес ласковым и заискивающим голосом.