Петербургские тени — страница 14 из 35

Дома спрашиваю папу, а он говорит: «А ты приходи ко мне на работу и я покажу тебе учителя Хемингуэя». Папа тогда заведовал учебной частью Литературного института. Утром я у него в кабинете. Папа со мной разговаривает, а сам посматривает во двор. «Нет, – говорит, – еще не пришел». Потом еще раз посмотрел и сообщает: «А вот и он»… Мы одеваемся, идем на улицу. На лавочке сидит человек в шинели и буденовке, преобразованной в теплую шапку, и скручивает козью ножку. Рядом стоят большие фанерные лопаты. Папа с ним здоровается как с давним знакомым, а потом обращается ко мне: «Вот тебе учитель Хемингуэя». Тот удивленно поднял голову и посмотрел в мою сторону. Это и был Платонов.

АЛ: Существует точка зрения, что Платонов дворником не был.

ЗТ: Ну как же не был, если я его видела в этой роли!

АЛ: Вот-вот, роли! Как я понимаю, это делалось не для заработка, а ради впечатления. Вы – писатели, инженеры человеческих душ, а я тут убираю за вами. Он как бы обострял сюжет своей отверженности…

ЗТ: Когда я думаю о прожитой жизни, то первая мысль: какой я счастливый человек! Ведь я первой сообщила Платонову, что Хемингуэй назвал его своим учителем.

Отступление в сторону Магадана

Помнится, Вадим Сергеевич Шефнер рассказывал, как он пришел в редакцию к Маршаку и увидел человека, похожего на бухгалтера.

В компании обэриутов Заболоцкий выглядел немного странно. Ну ничего игрового. Другие все же курили трубку или носили котелок.

А Николай Алексеевич – сама добропорядочность: круглые очочки и костюм с галстуком. Для полноты картины не хватает только нарукавников.

Уж не знал ли Заболоцкий, что его ожидает? Раз суждено оказаться в лагере, то лучше с такой среднестатистической внешностью.

После тюрьмы Николай Алексеевич попал на поселение. Тут к нему приехала жена вместе с детьми.

Можно ли пересказать счастье? Можно, наверное, но в пересказе оно потеряет что-то важное. Так что говорить стоит только о чем-то грустном.

Была чудная погода. Снег ровный, как страница. Своими маленькими ножками дети вытаптывали слова и целые фразы: «Никита и Наташа – глупые. Мама – умная, а папа – самый умный человек на Земле».

Такая речовка. Что-то вроде тех воззваний, с помощью которых власть общается со своими подданными.

Другое дело, кто самый умный? То-то и оно. Когда Заболоцкий увидел метровые буквы, то сразу понял, куда ведут эти следы.

Никогда прежде он не кричал на детей, а тут потребовал все стереть и резко направился в дом.

Вечером Екатерина Васильевна осторожно спросила: «Коля, объясни, на что ты рассердился?»

Николай Алексеевич мог ничего не говорить. Ведь объясняют тогда, когда видят логику, а он доверялся только чувству.

«Если папа самый умный человек на свете, – сказал Заболоцкий, – то его надо опять посадить».

Взрослым в ту эпоху было еще труднее, чем детям. Просто голова шла кругом. Как, к примеру, соединить писание стихов и стремление жить на свободе?

Николай Алексеевич упал на колени перед женой и сказал, что выбирает свободу. Что касается стихов, то не будет стихов. Лишь переводы со всех существующих языков.

Сколько раз в наших беседах Зоя Борисовна повторяла, что дело не в ней. Что она интересна только как очевидец. Как человек, оказавшийся в нужном месте и в нужный момент.

Я пытался возразить, что эпоха-то была страшная, но она неизменно отмахивалась. Не такая уж страшная, раз существовали такие люди. Если она жила с нетерпеливым ощущением свидетеля истории: что-то завтра произойдет?

Из разговоров. Военная Москва (продолжение)

ЗТ: Где я только в это время не жила. Худший вариант – в институте, на чертежном столе. Лучший – у моей тогдашней подруги Неи Зоркой.

До переезда на Гоголевский мы поселились в Переделкино. Поселок был совершенно вымерший. Все дачи заколочены. Вечером на огромном расстоянии горят два-три окна. В одном конце – Фадеев, в другом – Катаев, в третьем – Чуковский. Мы обосновались на даче писателя Ильенкова, который предложил нам жить у себя. Представляете: ночь, вокруг никого, и откуда-то издали – пьяное пение Катаева. Его выгнали из московской квартиры на дачу. Чтобы взбодриться, он пел частушки.

Не родись красивым,

не родись толковым,

А родись Кассилем

Или Михалковым.

Или такую:

Рано утром встану,

С неба звезд достану…

Если не достану

Спрошу Эль-Регистана.

В доме на Гоголевском все окна были выбиты и заделаны фанерой. Из жильцов только мы, вдова безумного марксиста Фриче и поэт Долматовский. А тут еще наступили жуткие холода. Мы перебрались на кухню, но и там к утру температура опускалась до минус восьми.

У папы был друг, пушкинист Григорий Осипович Винокур. Я его знала с детства. Когда он приезжал в Ленинград, то останавливался у нас. Помню, подойдет ко мне, посадит на колени и говорит:

Одна моя надежда, Зоя.

Женюсь – и буду вам родня.

Я еще не знала, что это Пушкин, и потому очень его боялась… Когда мы оказались в Москве, квартиру Винокура на Арбате уплотнили, и у него тоже оказалась одна комната. Правда, не такая холодная, как наша. Поэтому Григорий Осипович предложил папе с мамой ночевать у него под роялем.

Места под роялем мало, а потому родители отправляли меня на Гоголевский… Однажды прихожу к Винокурам с тайной надеждой, что на сей раз меня оставят ночевать. Специально тяну время, чтобы пересидеть комендантский час… Без десяти десять мама потребовала, чтобы я уходила. Я спустилась на несколько этажей, сижу около теплой батареи и рыдаю… Решила, что никуда отсюда не уйду. Тут из квартиры Винокура выскакивает девушка, подруга его дочки Тани. Она хватает меня, плачущую, и тянет на улицу. Перебегаем дорогу буквально под свист милиционеров, прячемся в первой попавшейся парадной в Конюшенном переулке. Потом я эту лестницу остро вспомнила. В этом доме вскоре поселится мой брат с женой.

Я рассказываю новой знакомой о своей горькой участи, а она вдруг предлагает: «Пойдем со мной. У меня никого нет». Это и была Нея Зоркая. Она только закончила десятый класс и жила на Сивцевом Вражке.

Ее отец, член ЦК, погиб на фронте, а мать с двумя детьми находилась в эвакуации. В этот момент она не училась, а работала в радиокомитете кем-то вроде секретарши… Подходим к ее дому. Чудеса! Все лестницы ослепительно освещены. Входим в квартиру. Нейка говорит: «Жрать нечего!» и, извиняясь за то, что хлеба нет, ставит передо мной крынку черной икры.

Затем она постелила мне в отдельной комнате, сказала, что завтра придет с работы и что-то принесет из еды. Мирно заснули, а часа в два ночи рядом с ухом заговорило радио: «В последний час… Прорыв блокады Ленинграда…» Тут Нейка влетает в мою комнату, делает радио громче. И при этом все время приговаривает: «Юрка… Юрка…». Как видно, ее интересовал не только прорыв блокады.

Мы проболтали до утра. Я рассказывала о блокаде, она о Москве. Нейка меня обнимала, говорила, как она рада, что мы встретились… Утром иду в институт. Там страшный холод и мы, как я уже говорила, сделали перегородки из одеял. И вот из-за одеяла слышу: «Вы не знаете, где Томашевская? Где моя Томашевская?» Смотрю, Нейка. Она меня забрала из института и увела к себе.

Я поселилась у Нейки. Она сразу стала приобщать меня к своей жизни. Весь радиокомитет пасся в ее квартире. То с одним познакомит, то с другим. Как видно, было во мне что-то не то. Хотя я на два года ее старше, но в сравнении с ней я была совершеннейший ребенок. В какой-то момент ее гости обязательно меня спрашивали: «Как вы сюда попали?». Наиболее известным из Нейкиных приятелей был, конечно, Левитан. Это его имя она повторяла во время последних известий.

АЛ: Левитан, конечно, великий голос. Тоже своего рода классицизм. Столь же ярко выраженный, как архитектура Жолтовского. Так что в вашей жизни этого времени есть стилистическое единство.

ЗТ: Может, и так, но мне почему-то вспоминается домработница одной моей подруги, такая типичная московская няня. Она очень меня любила за то, что я «неприхЕтливая». Эта няня все удивлялась: «Ну что это он говорит?». А Левитан каждое свое выступление завершал фразой: «Слава героям, погибшим за независимость Родины». «Как это? – спрашивала она, – независимо от Родины?»

Левитана сейчас помнят, а вот Владимира Герцика почти забыли. А ведь самая важная роль принадлежит ему. В октябре 1941 года Кремль три дня был нараспашку. Никто не знал, где Сталин. Ждали немцев. По городу летал черный снег – в учреждениях и канцеляриях жгли документы. Радио молчало до тех пор, пока Герцик не взял все в свои руки. Начали передавать какие-то известия, выступали Обухова и Качалов. Все, разумеется, приободрились… Потом за чрезмерную самостоятельность Герцика отправили на фронт. Он и тут проявил необычайную активность. Придумал и организовал «фальшивое» радио, которое должно было передавать неверные сведения и путать немцев. Он мог записать канонаду в одном месте, а трансляцию устроить в другом.

АЛ: Такой Иван Сусанин… И все-же вернемся в гостеприимную и шумную квартиру вашей приятельницы… Какие сборища в доме Зоркой вам вспоминаются ярче всего?

ЗТ: В сорок втором году моему брату Коле исполнилось восемнадцать лет, и сразу после блокады его взяли в армию. Собрали новобранцев и спросили: кто знает языки? Брат ответил, что говорит по-французски. Так он оказался студентом Военного института иностранных языков, которым руководил итальянец, генерал Николай Николаевич Биязи.

За одиннадцать месяцев Колю превратили в итальянца. Он получил соответствующую корочку, которая приравнивалась к диплому института. Тут он и прибыл в Москву, а дальше вся их студенческая группа отправлялась в Сталинград для работы в тылу…

Коля появился двенадцатого августа сорок третьего года, а у Нейки как раз день рождения. Она говорит: «Пусть ребята придут, а то что это у нас за девичник». Пришли, конечно, не все его товарищи. Вместе с ним – человек восемь. Вечер получился замечательно-веселый. Брат как сел около одной красивой-красивой девочки, так все время и просидел. Назавтра они расписались и получили право на три дня отпуска.