ю копейку с рубцом, надкушенным на ней с помощью зуба, какой-нибудь погнутый грош с особой отметиной – и все эти монетки опустились в шапку, которую обеими руками держал перед собою староста. Каждая баба непременно сама, собственноручно клала в эту шапку принадлежащий ей жеребий.
– Кого желаете в Соломоны-цари?.. Кто выймать станет? Робенка, что ли, какого взять?
– Нет, пущай сегодня слепыш выймает! Слепыша желаем! Он – божеский человек, честный, потому – незрячий, – затараторили тягальщицы.
– Слепыш так слепыш! Ведите сюда Миколу!
К шапке подвели слепого старика, и он, по слову старосты, осторожно стал вынимать из нее один за другим брошенные жеребья. После каждой вынутой монеты, которую тотчас же с рук на руки получала владелица, Слюняй непременно встряхивал свою шапку.
– Последний чей? – вопросил он, когда на дне уж ничего не осталось.
– Мой! – стремительно подступила к нему обрадованная Мавра – поэтическая Дездемона малковского Отелло.
– Ну, стал быть, и ребенок твой! – порешил Слюняй, хлопнув ее по ладони. – Теперича литки с тебя на артель надо! Вали на четверть да ходи получать покупку.
Женщина отдала ему деньги на четверть ведра водки и, мигнув своему Отелло, поспешно стала одеваться. Отелло вышел вон из квартиры, а одновременно с ним удалился и староста с продавцом-евреем, который в сенях вручил ему, по условию, обещанный во время предварительных переговоров процент, хотя сумму еще предстояло ему самому получить у себя на квартире, при окончательной отдаче ребенка.
Между тем вернувшийся с чердака Отелло, где он из подпоротой жилетки доставал свои общие с Маврой деньги, сунул их в руку Дездемоне, а та тщательно завязала бумажку в конец платка и отправилась вместе с Беркой за получением покупки.
XXIЯЗВЛЕНИЕ
Когда Мавра возвратилась домой с приобретенным младенцем, в нищенской артели кипело разливанное море. Четверть была уже роспита, что совершилось необыкновенно быстро, словно бы всю эту артель томила жажда Сахары: малковского Отелло общим приговором заставили раскошелиться еще на четверть – и хмельной старичонко выложил до копейки свои последние деньги.
– Ты не тужься, не жмись! – ублажали его товарищи. – Теперь Маврушка, знаешь ли, каких делов понавертит? Прибыль-дела пойдут, потому теперь младенец у вас – во что!
– Поязвить бы его надо, – заметил старичонка.
– Можно и поязвить, – согласились некоторые. – Теперича малёшенек еще: пущай пока Мавруха и так походит с ним, а потом для че не поязвить? Поязвим!..
– Не! я теперь желаю! – настаивал старичонка.
– Ну, мало ль чего ты желаешь! пообождешь!
– Не желаю ждать!.. мой молоденец, я платил деньги, а не вы платили – значит, и молчи!
– Да гляди, пес, не вынесет – помрет.
– Не смеет помирать!.. Никак он этого не может, потому деньги за него заплачены!..
– Да, как же!.. Так он у тебя и спросит: «Позвольте, мол, ваше ничевошество, Калина Силантьевич, помереть мне!» Позволенье возьмет!..
– Он этого не должон – помирать-то!.. Аксюха двухмесячного на острой водке травила, да вот жив-живехонек… и я потравлю!..
Голоса в артели разделились: одни, хоть и пьяные, настаивали, что никак не должно язвить и нельзя допущать до этого, потому рано еще; а другие относились индифферентно: дескать, пущай его, коли уж охота есть такая! Нам-то что – не наш младенец, не мы ведь, и в сам-деле, деньги за него платили. Пусть его травит! Индифферентная сторона, по большинству своих голосов, одержала верх; а когда принесли из кабака вторую четверть, на которую так великодушно изволил раскошелиться Калина Силантьевич, пьяная орава и вконец махнула на него рукой: твори, мол, что знаешь – твое добро! И старичонка немедленно же пожелал приступить к язвлению.
Мавра сначала колебалась, но потом одолело ее такого рода корыстное соображение: «Случается, что и моложе травят, да не помирают же: авось и этот не помрет!.. А с язвленым-то как пойдешь завтра побираться – гляди-кося, сколько надают! За две недели в барышах будешь!» И старуха не поперечила настойчивому желанию своего возлюбленного.
Силантьевич осведомился, есть ли у нее деньги – оказалось, что ни гроша.
– Ну и у меня ни копейки! – с досадой развел он руками. – Пойти, нешто, попросить у кого… Братцы!.. Займите кто до завтра полтину!
– На что тебе?
– Да вот, острой водки малость самую купить… Мне тут по знакомству – с одной мускательной лавки – добудут… Одолжите, братцы!
– Это те на што ж? Младенца травить? Не, брат, трави сам, как знаешь, а от артели нет тебе на это соглашенья раньше месяца!..
– Эки черти, завидно вам, что ли, что младенцем раздобылся!.. Займите, милые, разлюбезные!.. Поспособствуйте!..
– От артели, сказано, нет тебе ничего!.. Твое добро; околеет – на нас пенять станешь; а ты сам как знаешь, так и орудуй!.. Вон – Дырин ногу себе травит: попроси у него, може и даст…
Один из нищих, менее прочих пьяный, сидел на печи и растравлял себе к завтрашнему дню руку и ногу. Налив из пузыречка в черепок острой водки, он опускал в нее медную гривну и потом, обернув свои пальцы в тряпицу, прикладывал эту гривну к голому телу. Минут через десять на этом самом месте образовывалась отвратительная, зияющая язва.
– Дырушка, батюшка, одолжи-ка на минутку гривенку свою, – заискливо обратился к нему Калина.
Дырин, вместо всякого ответа, молча, но выразительно показал ему шиш.
Калина плюнул к нему на печь и отошел с великой досадой.
– Ладно же, и без вас обойдемся!.. Маврушка! Наставь-ко самоварчик…
Пьяная орава меж тем стала песни играть и потому никто не обратил достодолжного внимания на дальнейшие намерения хмельного Калины; а он тем часом все похаживал, шатаясь из угла в угол, да поваркивал себе под нос: «Ладно, ужо увидим, черти!.. и без вас потравим».
Ах ты, теща моя,
Доморощенная!—
раздавалось в среде гульливой оравы, когда старуха Мавра пронесла кипящий самовар за Калинины ширмы, в его угол, который они вдвоем занимали в артели.
Вдруг, через несколько минут, оттуда послышался пронзительный, неестественный крик младенца и руготня Калины с Маврой:
– Перепустил, черт! говорю, перепустил!.. Будет…
– Молчи, ноздря!.. не твое дело!..
– Батюшки!.. отымите!.. – раздался ее крик, сопровождаемый вторичным воплем младенца.
Слюняй и несколько человек бросились за ширмы.
Калина, захватив под спину ребенка, держал его под открытым краном самовара и ошпаривал крутым кипятком щеки, шею и плечи. Мавра силилась отнять свою покупку; но Силантьич вцепился ей в ворот свободною рукою и не допускал до младенца. Хмель разобрал его уж окончательно – он сам почти не понимал, что делает.
Ребенка вырвали у него из рук. Калина вошел в амбицию, вздумал сопротивляться и полез было в драку. Его повалили – и на пьяного старичишку посыпался град пинков и ударов. Мавра выла, а Силантьич, валяясь по полу, сипел хриплым голосом:
– Бейте, ну, бейте меня! А все ж таки поязвил. А все ж таки поязвил!
И наконец завопил неистовейшим образом: «Караул! грабят!» После чего орава отступила, оставив на произвол судьбы избитого сочлена.
Мавра, не переставая выть и жаловаться на свое бездолье горемычное, подняла его с полу и уложила спать. Орава же, сознав свою победу над Калиной, казалось, еще с большим одушевлением продолжала пить и горланить «тещу доморощенную», со звуками которой мешались стоны и кашель старичишки, всхлипывания его подруги да надрывающий душу, непрестанный крик поязвленного младенца.
XXIIКОНЦЫ В ВОДУ
Была уже глухая ночь, когда Силантьич проснулся и, кряхтя да охая, попросил испить водицы. По всей комнате раздавался храп нищей братии. Лампадка перед темными образами, в переднем углу, слабо озаряла спящий вповалку народ. Все это, перепившись вконец, валялось как попало, на лавках и под лавками, без разбора пола и возраста. Не спала за ширмами одна только старуха Мавра. Сидя на табурете перед своим убогим столишкой, она бережно держала на руках младенца и все еще вздыхала да плакалась на то, что пропадом пропали теперь ее денежки кровные, христарадные, потому – младенец уж кончается.
Ребенок точно кончался. Он уже не кричал, а только хрипел да корчился в предсмертных конвульсиях.
Старик, напившись из кадки, вернулся за ширмы и выпучил глаза на младенца.
– Что с ним? – спросил он у Мавры.
– Отходит, – прошептала та с новыми слезами и ругательствами на своего возлюбленного.
Силантьич, проспавшись изрядное время и, стало быть, несколько протрезвясь, припомнил теперь, хотя и смутно, все, что натворил за несколько часов перед этим. Он с ярой досадой схватился за свои виски и начал дергать жидкие, седые волосенки, шепотом пеняя самому себе на давишнее безобразие.
– Прысни на него водою, пущай встрепохнётся, – с сердцем посоветовал он Мавре.
– Чего встрепохнётся!.. Он уже помер, гляди… не дышит, не шелохнется… двадцать пять рублев мои! – плакалась в ответ старуха.
Старик поднялся с кровати, положил руку на грудь младенца и чутко стал прислушиваться.
– Холодеет, – прошептал он несколько минут спустя, – пуще холодеет… помер…
– Что ж теперь делать нам?! – со страхом откликнулась Мавра.
Калина понуро молчал, свесив ноги с постели. Он, казалось, что-то соображал и раздумывал.
– Надоть бы старосту взбудить, – домекнулась старуха.
– Нишни!.. не теперь, поутру шепнем… А ты молчи, знай ни гугу!.. Слышь?.. Чтобы никто ись ни-ни!.. понимаешь?
Мавра утвердительно кивнула головой.
– То-то!.. подай-ка мне веревку, что ль, какую!.. Да вот что еще, – шепотом распоряжался старик, – выдь на двор, поищи там кирпичика аль булыжника, потяжельче который, да тащи сюда живее… где у нас кулек-то?
– Под кроватью, кажись…
– Ну, добро, отыщу уж!.. Ступай за камнем!..