никогда больше с того вечера не видала. Показание ее – невольным образом, конечно – во многом не разнилось с теми обстоятельствами, что передавала теперь генеральша фон Шпильце. Зеленьков же повторил, что с теткой своей Александрой (в показаниях он вымышленно назвал ее Ивановой) виделся вообще очень редко, но что в то время он имел намерение жениться на девице Аграфене Степановой и, встретив как-то на улице свою тетку, пригласил к себе как единственную свою родственницу, чтобы она посмотрела его невесту и дала ему необходимые советы. Далее показывал он, что после этого вечера тетка заходила к нему один только раз, и то ненадолго, причем объявила, что пришла проститься, так как она нашла себе место в отъезд за границу, куда именно – не сказывала, но обещала писать, однако же писем до сих пор не присылала еще, называла также и фамилию господ, на которую он мало тогда обратил внимания и теперь, за давностию времени, позабыл совершенно.
Справки о местопребывании Александры Ивановой, которые еще раньше, основываясь на показаниях Зеленькова, наводил следователь в канцелярии генерал-губернатора, не привели ни к каким результатам, так как по спискам оказалось несколько Александр Ивановых, проживающих с господами за границей.
В эту минуту Полиевкт Харлампиевич внутренне торжествовал при виде плодов своего разностороннего и предусмотрительного гения. Келейные уроки и наущения его, которые, за исключением девушки Груши, давал он, вместе с деньгами, всем прикосновенным к делу лицам, не пропали даром. Цель совокупных показаний их развивалась вполне стройно и согласно с планом, заранее им предначертанным.
Вслед за переспросом горничной Аграфены и Зеленькова, Амалия Потаповна фон Шпильце в своих доводах продолжала показывать, что, имея свободные деньги и страсть к хорошим вещам, надеялась она в то же время сделать доброе дело, оказать христианскую помощь нуждающейся, и поэтому поехала по сообщенному ей адресу. Бриллианты ей понравились, и она пригласила госпожу Бероеву приехать к себе на другой день для окончательной сделки. Когда госпожа Бероева явилась по приглашению, то, минут пять спустя, с ней сделался болезненный припадок, кончившийся продолжительным обмороком, причина которого ей, генеральше, неизвестна. Она распорядилась тотчас же послать за своим домашним врачом, господином Катцелем, который тщетно старался привести в чувство больную и, не успев в этом, должен был увезти ее в бесчувственном состоянии на ее квартиру, в карете, одолженной генеральшею. Бриллианты по этому случаю остались некупленными и находились при продавщице. Был ли в то время у генеральши фон Шпильце князь Владимир Шадурский, она за давностью времени не упомнит, но кажется, что не был. Где находится в настоящее время проживавшая у нее женщина Александра – ей неизвестно, ибо с того самого времени она о ней не имеет никаких известий. Самое Бероеву генеральша не знает и о том, кто она, равно как и об образе ее жизни, сведений никаких сообщить не может.
Амалия Потаповна говорила все это с такою твердостью и непоколебимым убеждением, что казалось, будто сама истина глаголет ее устами. На все доводы и возражения Бероевой она только пожимала плечами да улыбалась с той убийственной иронией, которая показывает, что предмет, вызывающий эту улыбку снизу вверх, до того уже стоит неизмеримо ниже нас, что в отношении его нет места человеческому слову, а существует одна лишь выразительная гримаса. Вслед за генеральшей выступила к столу следственного пристава маленькая черненькая фигурка в изящнейшем черном фраке, в золотых очках. Это был Herr Katzel[333], который объяснил, что, будучи призван генеральшей фон Шпильце, нашел у нее в обмороке неизвестную женщину, в которой ныне узнает подсудимую арестантку, подал ей необходимое медицинское пособие и потом пользовал больную уже у нее на дому, в течение пяти или шести дней. Симптомов своей болезни она ему не могла объяснить, равно как не мог он от нее добиться и сведений о предварительных причинах. Полагает же по тем признакам, какими сопровождался припадок, что это было когнестивное состояние мозга вследствие обморока. Признаков беременности усмотрено им не было в течение того недолгого времени, пока пациентка пользовалась его искусством.
– Но у меня есть факты, есть доказательства! – воскликнула наконец вне себя арестантка, побиваемая на каждом шагу гранитною наглостью доктора и генеральши. – Пусть акушерка подтвердит все, что я рассказала вам, у нее ребенок мой!..
Вошла акушерка и за нею служанка ее Рахиль. Бероева, с мольбой и надеждой, кинулась им навстречу.
– Бога ради!.. – проговорила она, едва удерживая рыдание. – Бога ради!.. спасите меня!.. Вы одни только можете!.. Докажите им!..
Но две вошедшие особы, с недоумением отстранясь от ее порыва, глядели на нее сухим и холодным взглядом, как бы совсем не понимая, что это за женщина и о чем это говорит она.
– Какой я вам спаситель?.. Я вас и знать-то не знаю, кто вы такая, и вижу-то в первый раз отроду! – заговорила акушерка, бойко вымеривая глазами Бероеву.
– Как в первый?! Боже мой, да где ж это я?! А ребенок мой?
– Никакого ребенка я от вас не принимала и не понимаю даже, о чем это разговор идет ваш… Я по своему ремеслу занимаюсь, – продолжала она тоном оскорбленного достоинства, – и никогда в этаких конфузах не стояла, чтобы по полициям меня таскать да небывалые дела наклепывать… Я человек сторонний и дела мне до вас никакого нет, потому как я, господин пристав, никогда и не знала их, – обратилась она в рассудительно-заискивающем тоне к следователю, для большей убедительности жестикулируя руками, – и теперича из-за такой, можно сказать, морали на много практики своей должна лишиться, а у меня, господин пристав, практика все больше по хорошим домам – у генеральши Вейбархтовой, у полковницы Ивановой тоже завсегда я принимаю; так это довольно бессовестно со стороны этой госпожи (энергическое указание на Бероеву) порочить таким манером порядочную женщину.
Подсудимая собрала весь запас своих сил и твердости: она решилась бороться, пока ее хватит на это.
– Ребенок окрещен в церкви Вознесенья – вы сами мне это говорили, – назван Михаилом; наконец, он у вас и теперь находится, я узнаю его! из сотни детей узнаю! – говорила она, энергично подступая к акушерке.
Эта состроила притворно-смиренную рожу, явно желая издеваться над своей противницей.
– Во-первых, я вам ничего и никогда не говорила, потому – Господь избавил от чести знать вашу милость! – дала она отпор. – Во-вторых, никакого ребенка у меня нет и не было; господин пристав на этот счет даже обыск внезапный у меня делали и ничего не нашли; а что у Вознесения точно крестить мне много доводилось, так это сущая правда – на то я и бабушка. А вы уж если так сильно желаете запутать меня в свои хорошие дела (не знаю только для чего), так вы потрудитесь назвать господину приставу крестного отца; господин пристав могут тогда по церковным книгам справку навести: там ведь ваше имя должно быть записано; ну опять же и крестного в свидетели поставьте – пускай уличит меня, ежели я в чем причастна.
Бероева тяжко вздохнула и понурила свою голову: она не помнила в точности числа и дня, в которые окрестили младенца, не знала также, кто его крестные отец и мать, потому что в то время предоставила это дело исключительно на волю акушерки и, наконец, сама же просила ее скрыть от священника свое настоящее имя и фамилию под каким-нибудь другим вымышленным, что акушерка исполнила, в видах сохранения полнейшего инкогнито родильницы.
– Ну-с, матушка, говорите, доказывайте на меня! – приступила она меж тем к Бероевой. – Вот я вся, как есть, перед вами!.. Что же вы не уличаете? видно, что нечем?.. Да-с, матушка, я недаром ко святой присяге ходила теперь из-за вас, я как перед господом Богом моим, так и перед начальством нашим, господином приставом, против совести не покажу! Я – человек чистый, и дела мои все, и сердце мое – начистоту перед всеми-с! А я развращения не терплю и нравам таким не потворщица! Это уж вы, матушка, других поищите, а меня при моей амбиции покорнейше прошу оставить.
Бероеву одолел внутренний ужас от этого наглого цинизма лжи и бессовестности. Она почти в полном изнеможении опустилась на стул и долго сидела, закрыв помертвелое лицо обеими руками.
Рахиль вполне подтвердила показания акушерки, объяснив, что личность Бероевой вполне ей неизвестна и видит ее она только впервые перед следственным приставом, что при ней Бероева никогда не приходила в квартиру ни за советами, ни для разрешения от бремени и что, наконец, никакого ребенка она к ним не приносила и на воспитание не отдавала.
Эти два показания являлись самым сильным аргументом против Бероевой, потому что, обвиняя фон Шпильце, Катцеля и Шадурского, она, в защиту себя и в подтверждение истины своих слов, приводила свидетельство акушерки и ее прислуги. То и другое оказалось против нее – значит, все шансы на добрый исход дела с этой минуты уже были проиграны.
Теперь оставалось дать ей еще одну и уже последнюю очную ставку.
– Карету привели, ваше бо-родие! – возгласил приставу дежурный солдат, вытянувшись в дверях камеры.
– Не угодно ли вам одеваться, – предложил вслед за этим следователь, обращаясь к арестантке.
Полиевкт Харлампиевич поднялся со стула, посеменил да повертелся на месте, как бы отыскивая или припоминая что-то, обдернул борты своего синего фрака и, раза два кашлянув в руку, улизнул из комнаты.
Через минуту шибко задребезжали по мостовой колеса его «докторских» дрожек; пара рыженьких шведок быстрее обыкновенного задробила копытами, направляясь к дому его сиятельства князя Шадурского.
Вскоре после него отъехала от части и наемная карета, в которой поместились: Бероева с следователем и его письмоводитель со стряпчим да на козлах – дежурный городовой во всей форменной амуниции.
Бероева, накинув на лицо густой вуаль, всю дорогу старалась прятаться в угол кареты, чтоб не обращать на себя мимолетного внимания встречных людей. Ей не хотелось в присутствии двух свидетелей расспрашивать пристава, куда и зачем везут ее: она и сама догадывалась о цели этой поездки.